— М-м-м... А в этом что-то есть,— сказал Ребров, с явным удовольствием присматриваясь к нежному личику Жанны Михайловны.— Ведь не то что написать, подумать иной раз — и то боязно: чувствуешь себя каким-то пнем замшелым, становящимся поперек прогресса... Старым чучелом, которое и знать не хочет, что за бабочки вокруг порхают и что за цветочки благоухают. А может, думаешь, это и есть она, матушка сермяжная правда — раскрепощение тела и духа, поп-искусство, секс-р-р-революция! И все это понимают, один ты допереть не можешь! И потому мне особенно приятно и, не скрою, удивительно, что вы, Жанна... Михайловна?.. Что вы, Жанна Михайловна, думаете столь определенно!
— Нет, не так!— порывисто тряхнула головой Жанна Михайловна.— Не так вы меня поняли! Мне самой этой определенности не хватает, вот я и хочу, чтобы кто-то мне в точности объяснил, а я — детям: это — белое, то — черное...
— Э-э-э, Жанночка, вот чего захотели!— доедая палочку шашлыка, проговорил Пушкарев.— Где они, эти самые определенность и убежденность?.. «Где вы теперь, кто вам целует пальцы?...» Были да сплыли. Хотите знать, когда?..
Я скажу: в 1956 году! Вот когда все началось — и вот чем кончилось!— Он, как прежде Конкин, ткнул в сторону улицы, но в том направлении, через дорогу, находился и суд, так что жест его можно было истолковать, как напоминание о процессе.
Именно так и понял его Федоров. И все в груди у него взбурлило, вознегодовало. Пушкарев часто возбуждал у него неприязнь. Но сейчас он чувствовал, что дело не в нем, не в его круглой, красной роже с каплей мутно-белого, как стеарин, бараньего жира на пухлом подбородке. Главное, на чем был он сосредоточен с той ночи, которую провел в комнате сына, лежало глубоко, куда глубже причин, обычно называемых в таких вот внезапно разгоравшихся, но с течением времени все более редких спорах «за шашлычком». Он не стал углубляться в то, что для него самого далеко не было ясным. Но и промолчать, не ответить. не смог.
— Не то,— сказал он.— Не то, Пушкарев. Какие убеждения, какая определенность?.. Что ты имеешь в виду?
— Любые убеждения,— сказал Пушкарев, — лучше, чем никакие.— Он бросил на стол пустой, вяло звякнувший шампур.— Человеку нужен порядок. Узда нужна...
А что, если он прав?..— подумал Федоров, стыдясь самого себя. Но на той глубине, которая приоткрылась ему и комнате сына, все было не стыдно и все возможно... Впрочем, он только подумал об этом. Подумал, как ожегся.
— Если в чем-то мы тогда и сплошали,— сказал он,— так совсем не в том, Пушкарев! Разрыв между словом и делом — вот главная наша беда! Если хотите — корень всех наших бед! И в Солнечном — то же! Там ведь, поди, ох как распинаются про любовь к людям, про заботу о советском человеке! А на деле?..
— Я не в том смысле...— проворчал Пушкарев.
Но Федоров его не расслышал. В ушах у него вдруг явственно прозвучал голос Виктора: «Говорят одно, делают другое...» И в тот же момент дребезжащий тенорок Вершинина вернул его к действительности:
— А этот процесс... Вы только представьте, о чем толкуют сейчас ребята, когда их товарищей судят за преступление, которого они не совершали! Чего стоят для них после этого наши слова о справедливости? О правде вообще?..
— Ужасно!..— вздохнула третья учительница, которую Федоров видел впервые, пожилая, с мягкими чертами на добром и все еще красивом лице.— Ужасно!— Она поежилась, будто ее обдало ледяным ветром.
— Но было бы ужасней, Мария Николаевна,— сказал Конкин,— если бы ребят осудили. Однако суд — это суд, а истина — это истина...— Он криво усмехнулся, будто погрозил кому-то кулаком.
— Между прочим, существует не только первая судебная инстанция,— напомнила Градова.— И если понадобится...
— Уверена, что не понадобится! — перебила ее Людмила Георгиевна.— И секите мне голову, если перед нами еще не извинятся!..
Шашлычник принес тарелку с грудой горячих, прямо с огня, шашлыков. Федоров посмотрел на Татьяну, взгляда встретились, но она тут же отвела глаза в сторону, В ее руке, в стиснутых пальцах чуть-чуть подрагивала так не начатая палочка.
— Татьяна Андреевна, остынет!..— Градова пододвинула к ней тарелку с дымящимся мясом. И все наперебой бросились ее угощать — кто тянулся с уксусом, кто с перечницей, кто с хлебом, уложенным пирамидкой на блюдечке.
Она всех слушала и не слышала, готовая, чувствовал Федоров, каждую минуту разрыдаться.
— Не знаю, не знаю...— Николаев, сдерживая себя, пожевал губами.— Но вы, дорогой Алексей Макарович, сдается мне, сошли с ума... Понимаете ли вы, что вы натворили?..
Они стояли в стороне от крыльца — на самом крыльце и ведущих к нему широких ступенях толпился народ, ожидая конца перерыва; Николаев как вцепился Федорову в локоть жесткими, сильными, словно клешни у краба, пальцами, так и не выпускал, пока не привел на это и открытое, у всех на виду, и в то же время уединенное место; его жена и Харитонова остались с Татьяной неподалеку, от входа.
— Нет, вы сами-то, сами — отдаете вы себе отчет?..