В тот же день, вечером, отвечая на недоуменные Витькины вопросы, Федоров рассказал ему о судьбе деда. Они сидели на крылечке совхозной гостиницы, в сумерках, временами слышался мирный, беззлобный собачий брех, где-то играли на гитаре, пели хором приезжие студенты, и недалекое, в сущности, прошлое начинало казаться Федорову как бы никогда не существовавшим.
Изрядно поколесили они в то лето по целине — перестав быть целиной, она все еще так называлась. Вдоль дороги от горизонта до горизонта лежали поля, желтые: от солнца и зреющей пшеницы, мелькали поселки, усадьбы, плосковерхие саманные постройки, мелькали люди, множество людей, с которыми Федоров заводил разговоры, соглашался, не соглашался,— не для него, для Витьки они мелькали, не так-то легко было ему разобраться в пестроте лиц и слов, ухватить основное, доискаться до общего для всех дела. Но даже простое мелькание распахнувшейся для мальчика огромной, подлинной жизни радовала. Федорова. И он, потаенно млея, замечал, как жадно приглядывается Витька ко всему вокруг, следит, как отец достает блокнот, как он пишет, думает, сопоставляет, короче— работает... Но самое главное ожидало их впереди.
Он встал, походил по комнате, вспоминая. Зажег настольную лампу с аскетически-строгим металлическим колпачком-абажуром, включил верхний свет.
...Едва в одном из совхозов они подрулили к правлению и вошли в директорский кабинет, где навстречу им поднялся немолодой уже симпатичный казах с приветливоозабоченным лицом, едва заданы были привычные в подобных случаях вопросы, как растворилась дверь и в тесную комнатку ввалилась возбужденная, бурлящая толпа. Директор извинился за прерванную беседу, сказал, что прибыли машины с тальником, люди вяжут веники, все от мала до велика едут в степь — огонь идет валом, пожар — орт!..— угрожает пастбищам и посевам. Но гостей это не касается, их отведут отдохнуть... Понятно, ни о каком отдыхе но могло быть и речи. Зной висел в воздухе неимоверный, небо пылало, под ногами змеились трещины. Низкое ползучее пламя клиньями рвалось вперед, над самой поверхностью земли стелился горячий ветер... Люди двигались цепочкой, с длинными, туго стянутыми корьем вениками из таловых прутьев — и хлестали, хлестали перед собой по черной, обугленной земле, без единой живой травинки. И они, трое, шли в общей цепи и тоже хлестали, сбивали огонь. Когда удавалось взглянуть на Виктора, он видел его жаркое, яростное лицо, красные от дыма веки, упрямую решимость в глазах... Выросший на городском асфальте мальчуган — он, должно быть, едва не валился от усталости, но как и все, шел, шел вперед, пританцовывая, когда жар проникал сквозь подошвы сандалий, и кидался вместе со всеми к только что подвезенной бочке с водой. Наконец два трактора, пущенные навстречу один другому, широкими бороздами пересекли дорогу огню, и люди попадали там, где стояли. И они с Витькой растянулись рядом, под лучами угольнокрасного вечернего солнца, и не было ни слова сказано между ними, но такой близости, такого понимания, проникновения в душу друг друга не было между ними ни до, ни после...
Двое трактористов, чумазых от дыма и солярки, сидели поблизости, подвернув ноги по-казахски, и молча пили кумыс, кесешку за кесешкой*, Виктор косил в их сторону, отводил взгляд — и снова въедался в их лица, их синие, озерно-прохладные на обожженной коже глаза, их обхватившие кесешки руки, крепкие, с толстыми пальцами, плоскими ногтями. Казалось, какой-то новый мир открывался ему, и Федоров не хотел встреватъ, мешать... Вот эти-то минуты, когда они лежал и пластом на земле, покрытой буроватой, спасенной от огня травой, и вокруг табором расположились — кто влежку, кто сидя,— такие же запаленные, черные от угля и сажи люди, а иные подходили, заговаривали, дружелюбно похлопывали по плечу, светло улыбались, а женщины, опускаясь на корточки, подносили кесе с кумысом или кисловатым прохладным айраном, — это и было главным за всю их поездку.
Хотя, может быть — и не это, не только это... Федоров поднялся, нацедил сердечных капель в рюмочку,— на груди лежала тяжесть, будто бетонная плита давила, забыл про нее на минуту — и она про тебя забыла, а вспомнил, удивился — до чего легко дышится!..— и она тут как тут, снова наляжет, надавит... Он выпил капли, сунул в уголок рта незажженную сигарету, откинулся на спинку. Было часа два или три, а сна — ни в одном глазу.