У него были бабы, короткие, быстро забывавшиеся, не то всё. Хотя и молоденькие случались, и с внешностью. А всё после этого дела сплюнуть хотелось, и он курил и сплевывал. Заколдовала его, что ли, Сарка? Может, и заколдовала… И скучал по ней.
К середине войны он выдохся. Злоба и боль, накопленные с Гражданской, были растрачены. Расстреливал и жег он уже спустя рукава. Да и чувствовал, что весь этот их орднунг ненадолго, думать надо, думать. И он курил, и думал, и давился кашлем. Ничего так и не придумал.
Спасло его, как и тогда, ранение, ступню оторвало. Не иначе как родился в рубашке. Форма, документы – всё сгорело, всё в дым ушло.
В сорок пятом, на костылях, он добрался до Ташкента.
К нему выбежала, прихрамывая, Сарка, худая, желтая и еще больше подурневшая. Он обнял ее и чуть не завыл от радости. Вокруг крутились подросшие дети, Марк и Римма. Он обнял их тоже.
Сарка собралась возвращаться на Украину, но он сказал: «Нет».
Сарка посмотрела на него своими большими совиными глазами:
– Ты що, собрался всю жизнь стирчати в этом Ташкенте?
Он сказал: «Да» – и поглядел так, что Сарка замолкла и напыжилась, точно собиралась заплакать, но вместо того стала мыть пол.
– У всех, как у людей, – хрипло шептала она ночью, – все вертаются, всем уже этот табор поперек горла, все мечтают домой…
На следующий день Сарка ходила с синяком на руке. «Об стул ударилась», – объясняла детям и прикладывала огуречные очистки.
И они стали жить в Ташкенте. Ему сделали протез.
Первое время он валялся по больницам, пока Сарка его не забрала и не выходила дома. А может, и не выходила, а так допекла своим нытьем, что он встал со смятой кровати и снова включился в жизнь.
Он работал на тихих должностях в одном, потом другом тресте; он носил чужую медаль «За отвагу», тяжелый серый кругляш, купленный по случаю на рынке, который здесь все звали базаром. И он со временем тоже стал звать здешние рынки базарами, а вместо «сходить на рынок» говорить «сделать базар».
В конце концов, ему здесь больше подходил климат, кашлял меньше. Скучал только по морю и по дрозду-дерябе. Дети, желая его порадовать, поймали ему на день рождения какую-то местную певчую мелочь и поднесли вместе с клеткой, но он их только отругал.
Сарка продолжала стрекотать на своем «Зингере», обшивая его, детей и шумных женщин, приходивших к ней и принимавших разные позы у зеркала. Дети доучились в школе, Марк поехал поступать в Москву и таки поступил, к его, Василия, хмурому удивлению и Саркиному ликованию.
Когда, при Сталине еще было, стали теснить евреев, ему это не понравилось. Ему вообще не нравилось, что творила эта власть, а уж на евреев, с которыми жизнь его так тяжело и крепко связала, он имел личное право. Он сам, а не по свистку начальства, будет решать, любить ему их или ненавидеть, или любить и ненавидеть совместно…
Он даже чуть не поколотил, работал с ним вместе, начавшего хаять при нем евреев. И поколотил бы, если бы тот, почувствовав его взгляд, не стал пятиться: «Ты чего?.. чего, а?» – «Ничего», – ответил Василий, разжимая кулак.
Сарка что-то чувствовала. Вдруг начинала плакать, опустив голову и упершись лбом в горбатый свой «Зингер».
«Страшно мне с тобой», – сказала ему как-то, поправляя на нем сорочку.
С годами его щеки ввалились, а глаза, наоборот, стали выпирать, точно от базедовой болезни, которой, к счастью, не имел.
Чем больше старел, тем больше рос в нем аппетит к жизни. Каждое утро он обливал себя холодной водой; капли весело сползали по его крепкому жилистому телу. Он полюбил кефир в бутылках из зеленоватого стекла. Только от курева не мог себя отвадить. Жажда жизни всходила в нем, как квашня под тряпкой. Он боялся. Он боялся, что у него возьмут и отберут эту жизнь, темную, унылую, с темными и унылыми людьми, толкавшими его в трамваях и очередях. Что его признают. Что его будут судить. Что поставят затылком к ледяной стенке. Он мотал головой, отгоняя эти мысли, и сжимал зубы. Зубы у него, кстати, кроме двух, выбитых в молодости, были в комплекте. Не то что у Сарки, не вылезавшей в последние годы из страшного зубоврачебного кресла.
И тут вот оно и случилось. И ведь не хотел тогда в больницу идти, да Сарка потащила. Родственник, то-сё… «Ну и що, що дальний, другой родни нема…» Поплелся с ней; а там в палате лежит этот ее родственник, после инсульта. Лежит и смотрит. И Василий на него, походя, глянул. И как пишется в книжках: «Их глаза встретились». Так встретились, что у Василия расширились зрачки, и у того тоже, замычал весь, затрясся… Хорошо, что речь после инсульта не вернулась и движения, а то бы тут же и заложил. А Сарка застыла, понять не может.
– Спутал, видать, с кем-то, – сказал ей. – Айда домой, что встала?
Всю ночь он курил и кашлял. Он думал, как убрать этого, который вспомнил его по белорусским делам, и он его тоже вспомнил. Сарка чувствовала сквозь сон его кашель и запах курева, но молчала. Даже сквозь сон понимала, сейчас не надо. Всё хромоногая понимала.