Таким образом возникает странное противоречие, превышающее разрешимость диалектической оптики. С одной стороны, неодолимость судьбы превосходит по жесткости детерминации любую закономерность природы. Вот физический закон — он кажется образцом установленного порядка вещей. Но заметим, что агенты физического взаимодействия
Если «электрон-уклонист» вдруг попытается сойти со своей орбиты, он просто перестанет быть электроном, получит другое имя, например нейтрино. Объект физического мира доходит до ближайшей развилки инопричинения, где всякая попытка уклониться прекращает его самотождественность. Штопор, не желающий вгрызаться в пробку, становится (и именуется) пружиной. Но Эдип остается Эдипом, а Одиссей Одиссеем во всех трансформациях, во всех моментах, когда степень возможного неподчинения штопора многократно превышена. Вот что воистину достойно удивления: способность сохранить самотождественность, единство Я в любых перипетиях происходящего — такая способность обнаруживается у героя, носителя трагического сознания (и бытия), одним словом — у человека судьбы.
Кстати, вплоть до периода античности мы не находим описаний самотождественности, сохраняющейся вопреки всему. В мифологиях властвуют квазифизические трансформации, и всякий, встающий поперек хода вещей, легко превращается во что-нибудь иное: в быка, в Луну, в туфлю. Эти «теоретические» описания полностью соответствуют социальным практикам: скажем, охотник или воин, переживший запредельное потрясение, теряет прежнюю самотождественность и становится, например, шаманом. При этом он получает новое имя, ему приписывается некая определенность всегда имеющегося наготове трансперсонального опыта — никто и не вспоминает прежнее имя и прежнюю биографию. Во всех этих случаях представители архаического социума могут рассматриваться скорее как электроны-уклонисты (или как гибкие штопоры), а не как люди судьбы.
Итак, сверхдетерминированность судьбы состоит в том, что сопротивление ей бесполезно. В то же время сама судьба проявляется лишь при условии оказываемого ей сопротивления. Вдумаемся, что из этого следует.
Во-первых, совершенно уникальная, эксклюзивная сила причинения свыше. Когда на авансцену бытия выступает человек, бдительность Демиурга резко возрастает. Теперь, помимо рутинного предназначения (общей кармы вещей), требуется еще усилие коррекции, ликвидирующее отклонение от предназначенного. Если идея судьбы просто не возникла бы без попытки сопротивления воле Бога (богов), то можно ли тогда сказать, что спокойное принятие своей участи означает покорность судьбе? Ответ не так очевиден, как кажется. О судьбе нельзя узнать ничего без вызова и вопрошания, и, стало быть, дорефлексивная покорность оставляет субъекта в позиции простого причинения, когда термин «судьба» может использоваться лишь как метафора, вроде судьбы научно-технического прогресса. Судьба же в собственном смысле слова появляется лишь тогда, когда простая причинность (физическая или кармическая) оказывается недостаточной для удержания происходящего в рамках замысла.
Допустим, что с некоторого момента мир предоставлен самому себе («Господь почил от трудов своих»). Герои появляются как нарушители сна богов, в силу этой способности они и являются людьми судьбы. Претерпевая судьбу, герои провоцируют возобновление вмешательства: в принципе, можно сказать, что Бог запоминает только тех, кто пробуждает его от блаженного отдыха — бросает вызов.
Вызов (звонок, зов) срабатывает как зуммер: вставай, Всевышний, порядок кармы под угрозой…
Я, Гея-Земля, взываю к тебе: о Зевс-Громовержец, спаси, что осталось… И Зевс ликвидирует опасное уклонение от привычного хода вещей, испепеляя колесницу Фаэтона.