Я конечно сама не была в пыточной камере, но, как и у многих, наверняка у многих, у меня иногда возникало ощущение, какое, как мне казалось, я бы испытывала в застенке. Это ощущение полной безысходности и тоски. Ощущение, что нельзя ничего поправить и ничего изменить. К тому же, когда я представила, как одна, скорчившаяся в ночной рубашке, сижу в кресле посреди большой темной комнаты, мне вдруг захотелось заплакать, потому что так одиноко я себя еще никогда не чувствовала. Мозг мой заволокла туманная пелена, предвещающая сырой и тоскливый день, где не будет места солнечному лучу, краскам и улыбкам.
Один раз, правда, у меня мелькнула мысль, за которую я готова была с радостью ухватиться: одеться и пойти ночевать к подруге, но опять же, что скажут родители? Поняв, что другого выхода, как вернуться назад в спальню, у меня нет (к сожалению, мы отдали диван из зала на время родственникам) я собрала остатки своего мужества и решила для себя так: лягу на постель и не буду укрываться одеялом, пускай комар выпьет столько крови, сколько ему надо и удалится, а если у меня опять возникнет с его укусом ощущение прильнувшего ко мне мужского тела, я включу торшер и просижу на кровати всю ночь. А родители, если увидят свет, подумают, что читаю.
Разработав такой план действий, я соскочила с кресла и медленно пошла к себе, но в этот момент сзади заскрипела дверь, и скрип тонкой иголкой пригвоздил меня к месту. Я была так напугана, что в первую секунду мне даже в голову не пришло, что это могла быть моя бабушка, чья комната находилась у меня за спиной, или родители, а не какая‑нибудь потусторонняя сила. Когда же до меня дошло, что действительно кто‑то из них мог встать, чтобы выпить воды и заглянул сюда на шум, я почувствовала себя вором, пойманным на месте преступления, потому что совершенно не была готова вразумительно и правдоподобно ответить, почему я не сплю.
Не помню, сколько еще прошло времени, прежде чем новый шум вернул меня к жизни, но на этот раз хорошо знакомая шаркающая походка моей бабушки вызвала только вздох облегчения. Слава Богу, лишь с одной бабушкой поладить мне не составляло никакого труда. Она редко поднималась со своей кушетки даже днем, давно и долго болея, а тут вдруг встала. Я быстро обернулась и со словами: «Ба, ты что? Тебе плохо?» — пошла к ней.
«Ничего, ничего» — ответила она и села в кресло. — «Думала к нам забрался кто‑то. Дай, думаю, пойду посмотрю. Я когда еще в детстве в деревне‑то жила, отец по ночам иногда ходил смотреть во двор, чтоб кто‑нибудь в амбар не залез или в сарай. А один раз сестру там, ты садись, мою старшую с соседским мальчишкой застал. Ох, и лупил же он ее потом».
«Да за что же? Может они любили друг друга» — сказала я садясь на ковер.
«Была у нас бабка в деревне, все травы на память знала и болезни заговаривала любые, так она нам сказывала, вот ты говоришь: любили, что ежели выйдешь ночью на сеновал, может на тебя найти такая истома, что хоть умри, а не разберешь кто к тебе придет парень или нечистая сила».
«А чта ж плохого, если нечистая сила?»
«Бог с тобой, что ты говоришь такое? Нечисть тебе всю кровь отравит, на другой день почернеешь и превратишься в горбатую старуху, глаза начнут слезиться, а из носа станет течь черная жидкость».
«Ба, а было с кем‑нибудь у вас такое?» — робко поинтересовалась я, но бабушка ничего не успеха ответить, потому что ночную тишину нарушил звонок стоявшего на тумбочке телефона. Второй, спаренный аппарат находился у меня в комнате и родители никогда даже не просыпались на поздние беспризорные звонки, зная, что я сама поинтересуюсь, в чем дело, и если случится что‑нибудь важное, сообщу им.
Однако, на всякий случай, чтобы они все‑таки ненароком не изменили своей привычке и не встали к телефону, я поспешила как можно быстрее снять трубку и дрожащим от волнения голосом произнесла: «Слушаю?»
Гробовое молчание было мне ответом. Казалось, будто посреди комнаты предо мной разверзся вход в мрачный и сырой подвал, в глубине которого угадывалось шуршание крыс и звон падающих с потолка капель, но навряд ли кто смог бы с уверенностью сказать, что там шуршало и звенело. Я ничего не слышала, и вдруг где‑то в адских недрах подвала раздался щелчок и все мое существо до самого нутра содрогнулось от остервенелого завывания зуммера. Боже мой, он был подобен пропущенному через детекторы и коммутаторы, разложенному и сложенному, усиленному в десятки раз гудению комара, в котором явственно слышались злобные нотки.
Я была близка к обмороку, и, уж, во всяком случае, совершенно не контролировала себя. «Бабушка, — произнесла я в полузабытьи, — меня зовут».
«Ну чего ж, иди, только помни, что я тебе говорила».
«Иду».