А когда я пошёл наверх ложиться спать, она проводила меня со свечой, закутала одеялом и осыпала материнскими ласками, так что я почувствовал себя ужасным подлецом и не решался даже смотреть ей в глаза. Потом она присела на край постели и долго говорила со мной о том, какой чудесный мальчик Сид. Время от времени она спрашивала меня: как я думаю, не заблудился ли он, не ушибся ли, не утонул ли? А может быть, в эту самую минуту он лежит где-нибудь больной или мёртвый, а её нет при нём, чтобы помочь ему. И слёзы градом катились по её щекам. Но я убеждал её, что Сид жив и здоров, завтра же утром, наверное, будет дома. При этом она крепко сжимала мне руку, целовала меня и просила повторить это ещё и ещё раз, — так отрадно ей слышать слова утешения. Уходя, она заглянула мне в глаза кротко и пристально и проговорила:
— Дверь будет не заперта, Том. Только ты будешь паинька, не правда ли? Не уйдёшь? Пожалуйста, ради меня!
Увы, я рассчитывал уйти — разузнать о Томе, но после этого я не ушёл бы ни за какие сокровища в мире.
Бедная, огорчённая тётя не выходила у меня из головы, да и Том тоже, — я спал очень беспокойно. Два раза в течение ночи я спускался вниз по громоотводу, обходил вокруг дома и видел, как она сидит со свечой у окна, устремив глаза на дорогу, а глаза эти полны слёз. Мне досмерти хотелось чем-нибудь утешить её, но я не мог — только клялся самому себе никогда больше не огорчать её. В третий раз я проснулся на рассвете, спустился вниз — она всё ещё сидела у окна; свеча почти догорела; её старая седая голова склонилась на ладонь — она заснула.
ГЛАВА ТРИДЦАТЬ ТРЕТЬЯ
Перед завтраком старик опять ходил в город, но безуспешно — Тома нет как нет! За столом муж и жена сидели молча, понурые, с печальными лицами. Кофе у них давно простыл. Они ни до чего не дотронулись.
— Ах да, отдал я тебе письмо? — спохватился вдруг старик.
— Какое письмо?
— То, что я получил вчера в почтовой конторе.
— Ты не давал мне никакого письма!
— Должно быть, забыл.
Он стал шарить в карманах, потом пошёл куда-то отыскивать письмо, наконец принёс его и отдал жене.
— Это из Петербурга, — сказал он, — от сестрицы.
Услыхав это, я хотел бежать, но от страху не мог двинуться с места. Однако не успела тётя Салли распечатать письмо, как выронила его из рук и бросилась вон, увидав что-то в окно. Тут и я увидел нечто ужасное… Тома Сойера несли на матраце, позади шёл старик-доктор, потом Джим в тётушкином ситцевом платье, со связанными за спиной руками, за ними целая толпа народу.
Я спрятал письмо в карман и выбежал вон.
Тётя Салли с плачем кинулась к Тому.
— Ах, он умер, он умер, я знаю, что умер!
Том слегка повернул голову и пробормотал что-то несвязное. Вероятно, он был в бреду. Тётушка всплеснула руками.
— Слава тебе господи, жив! — воскликнула она. — С меня и того довольно!
Она порывисто поцеловала его и полетела в дом приготовить постель, а по дороге проворно раздавала приказания направо и налево неграм и прочим домашним.
Я пошёл за толпой посмотреть, что будут делать с Джимом, а старый доктор с дядей Сайласом последовали за Томом в комнаты. Фермеры очень горячились; некоторые хотели даже повесить Джима для примера прочим неграм, чтобы те никогда не пробовали убегать и не смели бы держать целую семью в смертельном страхе несколько суток. Но другие не советовали вешать: негр чужой, его владелец вступится и заставит ещё заплатить за него. Это немного охладило толпу. Так уж обыкновенно бывает: кто больше всего желал бы повесить провинившегося негра, тот именно менее всего расположен платить за это удовольствие.
Джима осыпали бранью, угостили двумя или тремя подзатыльниками, но бедняга не говорил ни слова и даже виду не показал, что знает меня. Его отвели в тот же самый сарай, где он жил прежде, нарядили в его собственное платье и опять посадили на цепь; только цепь привязали не к ножке кровати, а к большому столбу. Руки и ноги у него были тоже закованы в цепи. Кроме того, решили проморить его на хлебе и на воде до тех пор, покуда не явится его владелец или покуда он не будет продан с аукциона. Яму нашу зарыли и пообещали, что каждую ночь сарай будут сторожить два фермера с ружьями, а днём у двери будет привязан бульдог. Затем, на прощанье, опять принялись ругать Джима, как вдруг явился старик-доктор.