У Звездова
Рамирский отретировался к сторонке и всматривался на почтенных, пожилых, важных, осанистых и декорированных особ, за которыми ухаживал хозяин. Все они, не обращая внимания на отстой дам с одной стороны, и на отстой худощавых, бледных, испитых и юных лиц с другой стороны, усаживались за ломберные столы и таким образом составили что-то вроде гнезда в уксусе.
– Что ты так смущенно задумался, mon cher, – спросил Рамирского мимоходом Дмитрицкий, – не думаешь ли ты, что здесь пантеон русских литераторов и что за этим почетным ломберным столом сели для совещания тени Ломоносова, Сумарокова, Хераскова и Державина? Не бойся, mon cher, это не они. Не хочешь ли составить партию?
– Нет, благодарю, я не играю.
– И я никак не могу играть для препровождения времени. Если тебе скучно, так не хочешь ли потосковать немножко с дамами: посмотри, какая тоска возьмет тебя с ними. Пойдем.
– Ах, поди!
– Я пойду, мне хочется пить чаю; хозяйка сама наливает по глоточку и потчует французскими надуваньями; но я, как иностранец, полюбивший русский чай, не буду с ней церемониться, как русские, и выпью весь самовар, посмотри!
Дмитрицкий в самом деле подсел к хозяйке и сказал:
– Voyons, madame! [274]
Мне ужасно как нравится этот напиток; угостите меня по-русски.Хозяйке приятен был вызов магната, и она наливала ему чашку за чашкой. Смотреть, как венгерский магнат пьет чай по-русски, составило на добрый час занятия для всех дам.
Между тем Рамирский, после нескольких слов, обращенных к стоящему подле него молодому человеку поэтической наружности, спросил:
– Позвольте узнать, кто здесь из замечательных поэтов? Я недавно в Москве и совершенно никого не знаю.
– Здесь? Я вам скажу, кто здесь и что здесь, – отвечал молодой человек, – я сейчас только об этом думал.
– По крайней мере в вас я вижу уже поэта.
– Покорно благодарю, – отвечал поэт с улыбкой, покручивая усы, – но для кого и для чего быть поэтом? никто и ничто не одушевляет.
Рамирский посмотрел внимательно на молодого человека, зараженного уже разочарованием. Он был недурен собою, в глазах было много огня и вместе простодушия.
– Как для кого писать! Для прекрасного пола; и что ж лучше одушевляет поэта, как не красота?
– Но не бездушная красота.
– Например, вот эта, хорошенькая дама, – продолжал Рамирский, – сколько можно почерпнуть из нее вдохновений для поэзии.
– Вот эта? Хм! она недурна собою, но глупа; я просто был от нее в отчаянии: написал ей акростих:
– Извините, кажется вы писали этот акростих для Софи Луговской, – сказал Рамирский, посмотрев с удивлением на творца знакомого ему акростиха.
– Ах, да, в самом деле, я и забыл.
– Бесподобно! против таких стрел поэзии нельзя устоять: я это тотчас почувствовал; знаете ли, что Софи без памяти от вас?
– Неужели? Однако ж эти стансы слабо вылились, – продолжал поэт, пришедший в восторг от собственных стихов и не обращавший внимания на предметы, внушающие их, как на ненужные орудия, как на подмостки, которые отбрасывают после совершения поэтического здания, – я вам прочитаю написанные в альбом одной черноокой, чернобровой:
– Помилуйте, у вас целый гарем очаровательных существ, которым вы предлагаете не только вечную любовь в стихах, но даже и руку.