Рим, 17 марта 1914 года
(на розоватом, с водяными знаками, бланке отеля «Консул»)………………………………………………………… Древние камни Рима – лица мудрецов; оплывшие, с опухолями, морщинами, рубцами и ссадинами…
Так, дальше.
……………………………………………………………………… что касается моих занятий, то подобно тому, как в Петербурге моё внимание поглощал модерн, так в Риме меня захватывает барокко. Всё в нём загадочно, мощно, даже жемчужная этимология рокочущего имени пленяет отвагой, силой, взломавшими ордерные каноны.
Похоже, мучит меня idee fxe.
Читая барокко, я тщусь вчитаться в подоплёки пластических игр, которые форма затевает с пространством. Что это за тайные соразмерности, веками не устающие одушевлять камни, воздух их омывающий, ими сжатый и очарованный? Рано давать авансы. Но, думаю, место для наблюдений я выбрал точно – в Италии чудесно сходились противоречивые устремления веков, определявшие развитие искусства от античности до футуризма. Со всех сторон глядят на меня художественные гибриды – плоды перекрёстных влияний, подсказывающие, что умозрительная чистота архитектурного стиля, которой мы приучены поклоняться, сгодилась бы разве что в безветрии рая. Возможно я заблуждаюсь, когда замахиваюсь искать ответы на вопросы, столь неопределённо поставленные, – в начале пути самонадеянность преобладает над трезвостью. Пока, однако, меня опьяняют прихоти замысла, это главное, –
признавался дядя, соскальзывая в дневниковые откровения, – если же обратиться к связи между любовным влечением и творческим зовом, подмеченной модным ныне австрийским доктором, то рискну заметить: чувственность продлевает наслаждение, похотливость – избавляется от желания. Нечто схожее отличает и индивидуальные позывы творчества, писания в частности. Что именно я пишу, глазея по сторонам, надолго ли мне хватит усердия вникать и догадываться, порождая при этом лишь новые и новые вопросы, – не знаю. Зато знаю точно сколь невыносимо для меня торопиться к сроку, пусть и самому себе назначенному, а, написав, освободившись, сразу перекладывать на бумагу очередное впечатление. Одному богу известно, успею ли довести до конца задуманное в общих чертах, пока я упиваюсь той блаженной тревогой, в коей, полагаю, любой сочинитель с близким моему складом характера, переминается с ноги на ногу у порога произведения.Цепляюсь я за любое оправдание тому, что объёмистая моя тетрадка заполняется туго: глаза то и дело останавливают перо, сейчас, например, передо мной божественный натюрморт, тоскующий по лёгкой кисти. Занавесь трепещет просветлённым мазком, на широком мраморном подоконнике темнеет сочно-синяя ваза с пионами, а в раме млеет от весенней жары Вечный город – всхолмлённая раскалённая черепица; испещрённая тенями палево-пепельная окаменелость с чёрными взрывами пиний, которую вспарывает, слепя слюдой у моста Кавур, Тибр; по утрам, встав с постели, я перво-наперво вылавливаю меж крышами этот слепящий осколок водного зеркала как знак хорошего дня. По моему ли нраву ввиду такой картины понимать и сочинять что-либо всерьёз? Не соблазнительнее ли отложить труды праведные на тусклую нашу осень, зиму? – осторожно загадываю я, переводя взгляд с пунцовых бутонов на сор лепестков и чиркая что-то на полях для блезиру. Или, напротив, поспешить, вернуться в Петербург на белые ночи?
Разве белая ночь, растягивая тихие сумерки, не преображает Петербург в театр фантастической яви, затмевающей сновидения? Инфернальное мерцание небосвода, стен, стёкол…