Пока Шанский выстраивал многоэтажную остроту, Гоша распалялся, расписывал августовские закаты над Кольским полуостровом, буйную игру красок. – Небо, словно цвето-световая палитра… бах – и лиловый мазок нанесён невидимой кистью, и уже растекается в желтизне, и зеленоватая полоса загорается над изумрудной складчатой тундрой.
– Мне удалось в Старой Гагре поймать зелёный лучик, разочек, – сквозь слёзы шептала Милка, – провожала у морвокзала солнце, вдруг… и – ночь, душная тьма, крупные звёзды. Правда, Ильюшка?
– Бойким был пятачок перед морвокзальчиком пока пицундские корпуса не выросли по кромке рощи, украв гагринское веселье! – оживился Соснин, вспоминал, – смешиваясь с очередью к киоску, который торговал сладкой ватой, шаркала по асфальту разгорячённая желаниями толпа, в эпицентре жующего возбуждения громоздилось кресло, вытащенное из парикмахерской, многопудовый потный усач опрыскивал клиента из пульверизатора с грушей шипром, обмахивал полотенцем… а по горизонту огнистой гирляндочкой проползал «Адмирал Нахимов», двухтрубный тихоход круизной Крымско-Кавказской линии.
– Полотенце, как парус фелюги, хлопало.
– Музыка с прогулочного катера удалялась, стихала.
– Зато на ресторанной веранде гремела за голубым барьером, там танцевали.
– Ну и что? – не сдавался Головчинер, заостряя логический аргумент, – где-то стихала, где-то гремела музыка? Джаз на той веранде и сегодня, завтра, послезавтра будет греметь. И радиофицированные курортные катера будут отплывать по расписанию на прогулку в море.
– Для других всё будет, понимаете, Даниил Бенедиктович? Для других! – пыталась объяснять Людочка; вслед за Милкой почуяла, что с отъездом Шанского их монолитная компания даст трещину.
– Но это, Людмила Савельевна, извините, солипсизм на сентиментальный лад.
– Почему так грустно молчишь? – придвинулась к Геннадию Ивановичу Милка, – скажи хоть что-нибудь.
– Жизнь не удалась, – покорно молвил Геннадий Иванович.
– И уже не удастся в родных пенатах.
– Паясничаешь или всерьёз намылился? – испытующе глянула сквозь застилавшую глаза чёлку Людочка, повела худым плечиком; да-да, у Шанского с нею был когда-то роман, платонический.
– Я не Моцарт, могу выбирать отечество.
– Тебя-то, языкастого бездельника, чем отечество утеснило? – удивилась Таточка.
– Говорят, ты и лекциями срываешь аплодисменты в престижных залах, – тряхнула огненными патлами Милка.
– О, бездельникам вроде меня лафа – к станку или подымать отстающий колхоз не гнали, в гебуху пригласили на предъюбилейную профилактику, так я, невежливый, предпочёл в Коктебель укатить.
– Меня прошлым летом без всякого юбилея на профилактику вызвонили по служебному телефону, – признался Головчинер, – директор «Физтеха» всполошился, что тень бросаю на прославленное детище папы-Иоффе, партком до ночи заседал. На удивление интеллигентно побеседовали со мной на Литейном, я им новинки Иосифа Александровича наизусть, а они в курсе, исполняли хором.
– Чего хотели?
– Им бы каналы тамиздата пресечь, да руки коротки.
– Коротки?! В Отделе Культуры на Литейном триста клерков в погонах.
– За каждым шагом, гады, следят, – поджала губы Таточка, – Валерка в «Европейской» угощал кофе, так гебешник, импозантный толстячок с бородкой, глаз не сводил.
– На тебя не одни гебешники, смею уверить, засматриваются, больно хороша!
– Сегодня тот импозантный, с бородкой, на боевом посту клюквенным пирожным лакомился, Валерка, по-моему, с соглядатаем-сладкоежкой свыкся, если не сроднился, – сказал Соснин.
– Добавились неразлучные в отечественном пантеоне – палач и жертва.
– Увядшая, усталая парочка, друг дружке до чёртиков надоели, а…
– Друг дружке Бродского наизусть почитывают, – хохотнул Шанский.
– Не всё так благостно, в психушки сажают.
– И что? Прикажете заранее примерять смирительную рубашку, паниковать? Я, знаете ли, развесёлый фаталист, чему быть, того…
– К твоей персоне с верхотуры Большого Дома приглядываются, – предупредил Соснин беспечного болтуна, – Влади жаловался, генерал-гебист после лекций… Таточка нахваливала пирожное: рассыпчатое, яичное тесто, слой взбитых сливок, клюквенное желе.
– За мною шум погони… – зашептал Головчинер.
– Вот я и убегаю благоразумно. И не только от преследований! Нашумевшие в узких кругах лекции я драконовской самоцензурой усёк, наступил на собственное горло, дав петуха в лебединой песне. Илюшка, свидетель моего триумфа, не позволит соврать, – кокетничал Шанский, – но и робкий публичный успех разбередил, признаюсь, не очень чистые чувства. Отгремели жиденькие аплодисменты, самолюбие засосало – стыдливым шедеврам Элика, котельного сменщика, вот-вот откроют двери мировые музеи, а их, этих шедевров, ярчайший популяризатор не достоин всемирной славы? О-о-о, вру, пораньше, за год, наверное, до того, как с продавленного диванчика под тёплыми поющими трубами меня выкинули на слякотный Невский, потянуло смыться из протухшего времени. А что? – мечтательно воздел руки к небу, – славно будет с Кокой Кузьминским в Европах-Америках похулиганить, с прекрасным Иосифом доругаться.