— Да, она завидует, — повторил он, — это верно. — Он рассмеялся. Но, увидев лицо Ингрид, внезапно сделался серьезен. — Надо, чтобы Гитта не рассказывала про тебя каждому встречному. Есть люди, которые рады будут за это ухватиться. Но со мной она просчиталась. Я этому не придаю значения. Мне известны тогдашние порядки во всех этих лагерях для эвакуированных.
Она смотрела на него растерянно, словно ушам своим не веря.
— Как?.. Что ты сказал?..
— Оставим это. То было сумасшедшее время. Да и все мы были невменяемы. Представляю, как эти негодяи внушали тебе, что тебя сожрут негры или монголы, верно? И значит, нечего про это вспоминать.
Ингрид не сразу пришла в себя от смущения.
— А теперь ты будешь уговаривать меня остаться? — спросил он.
— Ну, конечно, — отвечала она, повеселев. — Я не могу поверить, что ты хочешь уехать!
— А ты поверь! — Но он сказал это мягко, без нажима. Ингрид нравилась Хольту. Да и она привязалась к нему, вот какие у нее испуганные глаза, возможно, она даже его любит. — С тобой это никак не связано, Ингрид! Я уезжаю, потому что это единственный для меня выход.
— Ради бога, не уезжай! — взмолилась Ингрид. — Гитта вобьет себе в голову, будто ты уехал из-за меня, оттого, что она тебе рассказала.
Прошла добрая секунда, прежде чем он разразился смехом. Но то был смех облегчения.
— Тут уж я тебе не в силах помочь, если она это вобьет себе в голову, — сказал он, надевая тулуп. — Ну, прощай!
Он еще долго смеялся про себя. И, шагая на вокзал, говорил себе, что хорошо смеяться, прощаясь.
ЧАСТЬ ТРЕТЬЯ
1
Хольт сидел в переполненном вокзальном буфете за стаканом горячего кофе. Был полдень. Времени хоть отбавляй. Какой-нибудь час пешком или десять минут трамваем — и он в Менкеберге, на заводе, у отца, у Гундель. Он трезво обдумал свое возвращение. Да и разве не возвращается он другим человеком, не тем, что тайком бежал отсюда? Со спокойной решимостью думал он об отце. Но стоило ему вспомнить о Гундель… Расплатившись, он пешком отправился на завод через центр.
Стоило ему вспомнить о Гундель — и куда девалось его спокойствие, его благоразумие! Словно после гамбургской интермедии и эпизода в горах прошлое и вовсе неодолимой преградой встало между ним и Гундель.
И здесь в первые дни марта выпал снег. Пронизывающий ветер гулял по улицам. С какими глазами покажется он Гундель? Рассеянный взгляд Хольта остановился на плакате, висевшем над массивным порталом: «Выставка. Живопись и ваяние 1900–1933».
Несколько ступенек вели вверх, в вестибюль. Должно быть, обрадовавшись возможности на лишний час отдалить свое возвращение, он вдруг решился — купил билет и по стрелкам указателей разыскал выставочное помещение. В первом же зале его внимание привлекла бронзовая фигура коленопреклоненной девушки в рост. Открытая взгляду со всех сторон, она рельефно выделялась на фоне светлых стен.
Впечатление было необычайно сильным, и Хольт стоял как вкопанный, пока его не вывел из задумчивости выразительный голос, в звуках которого было что-то убаюкивающее. Говорил человек средних лет с очень бледным лицом и кудрявой шевелюрой. Он давал объяснения толпе окружавших его посетителей.
— В этой коленопреклоненной фигуре, уважаемые дамы и господа, вам явлен основной конфликт, определяющий творчество чуть ли не каждого представленного здесь мастера. Если мы обратимся к развитию искусства за последние десятилетия, то перед нами пройдут: сенсуалистский натурализм, натурализм настроения и сентиментальный натурализм, неоренессанс, импрессионизм, пленэризм и неоимпрессионизм — труднейшие дороги, окольные и ложные пути, ведущие к новой вещности…
Хольт был ошеломлен. Он не понимал ни слова! И все же он слушал, подавленный сознанием своего невежества, убаюканный благозвучным голосом. Когда же бледный господин со сдержанным энтузиазмом воскликнул: «Кольбе и Майоль!» — слушатели, казалось, оцепенели, да и Хольт застыл; все глаз не сводили с губ бледнолицего оратора.
— Кому из вас не представляется длинная галерея предков, восходящая к по-микеланджеловски монументальной фигуре Родена? Кто не вспомнит об извечном поединке вулканических сил телесности с предстоящей ей задачей — стать искусством? А в общем, — воскликнул бледнолицый, воздевая руки, — все это — открытие пластического во имя пластического, измена человеческому ради чистой формы! Какая безысходность, какой душный тупик это пустое цветение без притока животворящих сил, эта самодовлеющая игра линий, образов, движения, — конечно, движения, воспринимаемого как извечный принцип формообразования… И все это, облеченное в нежность, в тончайшие контуры, в жертвенность и смирение, облеченное, следовательно, в душу: таков Кольбе!
Слушатели вздохнули с облегчением. Все взоры устремились туда, куда указывала рука бледнолицего, протянутая величественным жестом к коленопреклоненной фигуре.
Хольт распахнул тулуп. Внезапно отрезвленный, глядел он на бронзовую девушку. А между тем слова бледнолицего продолжали журчать, обволакивая его мозг.