Читаем Прикосновение к человеку полностью

Багрицкий не оставил после себя какого-нибудь законченного биографического очерка. Сохранились наброски, черновики. В одном из черновиков встречается сообщение, которое, несомненно, значит очень много, открывает доступ к внутреннему миру, к многолетней «внутренней биографии» Багрицкого, содержательной, богатой, значительной и — что особенно важно — типичной. Багрицкий пишет:

«…я искал сложных исторических аналогий, забывая о том, что было вокруг. Я еще не понимал прелести выражения собственной биографии… Я сторонился слов современности, они казались мне чуждыми поэтическому лексикону».

Эти записки относятся к последнему периоду жизни поэта. Гораздо раньше, но и тогда уже немолодой — под тридцать лет — Багрицкий все еще спрашивал, все еще терзался сомнением:

Пусть, важной мудростью объятый,Решит внимающий совет,Нужна ли пролетариатуМоя поэма или нет?

При вступлении в битву жизни Шиллера и его современников — романтиков, как известно, шла борьба за право на монолог не только для принца, но и для бродяги. Для Багрицкого в этом уже не было сомнений, он безоговорочно владел этим правом, сомнения были другие и не менее трудные: каким должен быть монолог поэта-бродяги? Для кого писать? Что писать? Да нужен ли он сам, поэт-романтик, придерживающийся школы традиционного классического стихосложения?

Прости меня, классическая муза,Я опоздал на девяносто лет!

А ведь к этому времени уже были созданы переводы из Бернса, Томаса Гуда, «Тиль Уленшпигель», «Трактир», «Чертовы куклы», затерянные позже «Сон Игоря», «Марсельеза», «Харчевня», десятки более мелких по объему стихотворений… И почти все эти стихотворения «на случай», четкие, звучные, нередко преодолевающие ограниченность служебного назначения, печатались в местных газетах и журналах. Багрицкому в большой степени уже было присуще профессиональное отношение к своему поэтическому труду. Опыт был обширный и выучка твердая.

Редкий номер одесской газеты, посвященный какому-нибудь революционному событию, выходил без стихов Багрицкого, а в это же время он снова и снова варьировал излюбленную тему о поэте, рано устранившемся от бурь жизни, как это выражено хотя бы в «Трактире»:

О господи, ты дал Тане голос птицы,Ты языка коснулся моего,Глаза открыл, чтоб скрытое узреть,Дал слух совы и сердце научилЛад отбивать слагающейся песни.Но, господи, ты подарить забылМне сытое и сладкое безделье,Очаг, где влажные трещат дрова,И лампу, чтоб мой вечер осветить.И вот глаза я поднимаю к небуИ руки складываю на груди —И говорю: «о, боже, может быть,В каком-нибудь неведомом кварталеЕще живет мясник сентиментальный,Бормочущий возлюбленной стихиВ горячее и розовое ухо.Я научу его язык словам,Как мед тяжелым, сладким и душистым,Я дам ему свой взор, и слух, и голос, —А сам — подмышки фартук подвяжу,Нож наточу, лоснящийся от жира,И молча стану за дубовой стойкойМедлительным и важным продавцом.Но ни один из мясников не сменитСвой нож и фартук на судьбу певца…

Эта же тема, но в иной расстановке проходит и через затерянную «Харчевню». Поэма была написана в драматической форме.

Вечер в придорожной харчевне. Имена действующих лиц английские. Проездом останавливаются в харчевне двое веселых молодых людей, они пьют вино и читают друг другу стихи.

— «Ода бифштексу», — возглашает один из них и читает оду.

Но вдруг из-за прилавка раздается голос содержателя харчевни, седого человека в фартуке.

— Стихи нехороши, — говорит престарелый трактирщик.

Молодые люди удивлены и шокированы. Просят незваного критика объяснить, почему он считает стихи неудачными. Тот охотно, уверенно, с тонким пониманием дела объясняет это. Слово за словом, он сам начинает читать стихи, и тут проезжие молодые люди угадывают, кто перед ними: перед ними прославленный поэт, «сменивший лиру на нож, лоснящийся от жира…». Молодые люди, счастливые нежданной встречей, оказывают почести человеку, стихи которого научили их понимать поэзию.

Перейти на страницу:
Нет соединения с сервером, попробуйте зайти чуть позже