И вдруг, уже в мире сонных измерений, раздавался ее голос:
— Дети спят?
Другой голос — мужской голос Никиты Антоновича Чурилова — отвлекал ее от нас и наших кроватей. Самолюбие подавляло во мне желание воскликнуть: «Мамочка, я не сплю!» Наоборот, еще плотнее прижимался я к подушке.
В своей высокой, сконцентрированной надо лбом прическе «шиньон», насмешливо прикрытой маленькой шляпкой, мать напоминала мне птицу. Короткий каракулевый жакет не застегнут и показывает атлас малиновой подкладки. На шляпе качнулось перо. Мать уходила плавно.
— Никита Антонович, — говорила она в столовой, — вы никуда не пойдете, будем сейчас пить чай…
«Малиновка, — думал я. — Малиновка!» — вслушиваясь в каждый звук этого слова.
Я представлял себе зелень поляны и дымок выстрела. Было достаточно пищи для воображения для того, чтобы создать счастливую минуту умиления. Мысль о жалостной гибели малиновки скрещивалась с чувствительностью этой минуты. Я засыпал.
Утро ничего не меняло. Мать оставалась рассеянной и чуждой. К обеду приходил молчаливый отец. В углах его губ я угадывал смущение, тягость и раздумье.
После обеда мать спрашивала у него:
— Может быть, что-нибудь скажете, Александр Петрович?
Отец молчал и курил. Мы с Наташей и Настей удалялись в детскую, вяло перебирая игрушки и книги. Из столовой слышался разговор родителей.
— Вы со своим толстовством ведете нас к гибели, — говорила мама. — За что такое наказание? Почему я должна всю жизнь страдать?
— Что тебе от меня нужно? — возражал отец. — Почему ты лицемеришь?
— Я знаю, что вы всегда правы. Но я не бессловесная тварь и меньше всего намерена играть вам в масть. У меня есть свои требования.
— Ну и держись их!
— Я знаю, что вы все ведете к тому, чтобы выйти сухим из воды. Если нет поводов, вы готовы их выдумать.
— Держись своих требований, — продолжает отец, — я же больше ничего не требую, как только того, чтоб меня оставили в покое.
Отец встает.
Вблизи создается тишина.
Отец появляется в дверях и говорит Насте:
— Настя, пройдите к барыне!
Всхлипывания матери задерживают его на несколько минут в детской. Дети теряются.
Мы не знали, как следует отнестись к подобному: за дверью страдает мать; отец, очевидно причинивший ей страдания, не чувствует себя виноватым, он рассеянно перебирает игрушки.
Он должен, однако, указать нам правильное поведение — сейчас же, здесь же. Но он либо не замечает, что порядок мира нарушен, либо возлагает на нас испытание: ну-с, как проявят себя дети?
Мы сконфуженно отзываемся на его неумелые вопросы:
— Что это? Башня?
— Да, это башня.
— А это? Велосипед?
— Да, это велосипед, — говорю я, вдруг застеснявшись.
Обычные чувства к отцу в такую минуту непривычно видоизменялись. Они казались противоестественными и преступными. Они не были назначены для восприятия своего, родного человека. Они могли относиться к кому угодно, только не к отцу.
Такой день надолго нарушал мое спокойствие и установившееся положение в природе.
Отца же я любил больше, нежели мать. Он — мой, как выражался я. Отец был мой, а мама — сестрина.
Я напряженно следил за тем, как постепенно силы черного дня перестают действовать. Отец улыбался все чаще. Все охотнее мать оставалась с нами… И вот наступал день, когда снова можно было громко и радостно закричать, весело отвильнуть от второй котлеты, уйти в палисадник строить железную дорогу.
Возобновлялись именины.
В субботу отец пришел угрюмый. Именины предстояли на другой день — завтра.
Отец пришел с Живчиком. Был вечер. В стенах мягко погибал стон церковных колоколов. С Екатериной Алексеевной вошел маленький моложавый священник. Он сбросил верхние одежды, высвободив из-под воротника ярусы своих холеных волос. Вдоль фиолетовой его рясы лежала епитрахиль — золотая парчовая полоса. Екатерина Алексеевна велела готовить чай.
Мама, испуганная, долго не появлялась из своей комнаты. Она вышла к священнику с покорной улыбкой. Священник, сделав несколько шагов навстречу, благословил ее, и мама поцеловала его руку. Отец сидел молчаливо, прикрыв ладонью глаза. В углах губ собиралось выражение тягостного долга.
Мама, священник и Екатерина Алексеевна беседовали: то попеременно, то все вместе. Долго говорил священник. Он спасал души. Отец отмалчивался. Мама тихонько плакала.
Живчик, прислушиваясь к тому, что происходит в столовой, втягивал меня и Наташу в игру. Нужно было из спичек построить колодец. Нужно было отгадывать загадки…
Священник нанес мне оскорбление. Я понимал, что за дверью происходит суд. Своим присутствием священник оскорблял меня! Чиновник, чужое уполномоченное лицо, вторгшееся с улицы, всегда вызывает враждебность. Священник уверенно поучал. Он предписывал отцу и матери поведение, которое, быть может, ими пренебрегалось.
Отец не признает за ним этого права — поучать!
Чай пили как будто в общем согласии, но несомненно, священник ушел пристыженным, онемевшим. Ушел с Живчиком и отец. Екатерина Алексеевна сказала нам:
— Дети! Ваш отец хочет вас оставить.
Мы не растерялись.