Мне, как и друзам, народу, который живет в Израиле, хочется верить в инкарнацию. Только поэтому не пишу имени Единственной на белоснежном ватмане и не пристегиваю его к стене над тахтой. Какой смысл овеществлять то, что возродится снова, пусть и в новом облике. Друзы хоронят своих покойников лишь бы как, без могил и крестов, без надгробий. Не видят проклятого смысла там, где, по их мнению, его быть не может. Кто бы сказал, какой смысл мне лелеять образ Единственной, прикармливать его слезами, солью переживаний, посыпать сахаром надежды, вдыхать в мертвое, образно говоря, тело воздух из своих легких. Весь смысл в абсолютной бессмысленности. А в моей душе осень с беспокойным листовеем.
Помню, как когда-то, едва ли не в первый год совместной жизни, Единственная, не то шутя, не то всерьез, заметила: женщине иногда легче и проще отдаться мужчине, чем объяснить, почему она этого не хочет, не желает. Мы наблюдали в тот момент за собачьей свадьбой недалеко от дома, у лесопосадок. Мы любили там прогуливаться по вечерам. Измученная сучка стояла в стае разгоряченных животной страстью собак и, безучастно опустив голову к земле, принимала каждого, от замызганной таксы до какого-то крючковатого немецкого овчара. Тогда Единственная и произнесла эту фразу, после чего, отвернувшись, поспешно пошла прочь от собачьего счастья. Я пропустил ее слова мимо ушей, а сегодня чувствую в них глубокий смысл. Так могла сказать женщина, которая знала об «отдаться» не с чужих слов, но из собственного опыта. Сладкого или горького — уже не узнать. Насколько важна наблюдательность! Мне всегда было тебя мало, Единственная. Неужели я, словно Эдгар Кейси, видел наперед, лучше сказать — чувствовал: любое счастье (и собачье, и людское) недолговечно. Не дольше взмаха ресниц, вдоха и выдоха, не дольше удара сердца. Ненасытное время молотилкой поглощает-пожирает то, что казалось бесконечным, вечным. А на поверку это всего лишь мгновение. Крошечное, как маковое зернышко.