И еще то, что, оказывается, он еще мог испытывать… да, вероятно, так оно и было, — любовь. Он прекрасно помнил то сумасшествие, что охватило его в Аскольдовской студии. Те ненормальные слова, что выпархивали из самых глубин его души и бросались в лицо Лене, как бабочки на огонь.
За эти два дня он ни разу не был близок с нею, как никогда не было этого и за прежние годы знакомства. Как это говорится в высокоинтеллектуальных американских телесериалах: «не занимался любовью». Заниматься любовью! Для Сережи это всегда звучало столь же дико, как заниматься ненавистью или заниматься надеждой.
Алик Мыскин порывался было инициировать любовную сцену, попытавшись затолкнуть Сережу в ванную комнату, где принимала душ Лена, но очень удачно подскользнулся на заботливо оставленном кем-то на полу мыле и загремел так, как будто его тело состояло из жестяного сосуда с перекатывающимися сухими костями внутри.
…После того, как Мыскин пошел спать, Сережа начал кашлять.
— Я думаю, что Котляров сделает все, что обещал, — сказал он наконец. Сказал, чтобы хоть что-то сказать. Тишина душила его. — Он говорил, что ему легче всего оформить визы в Испанию или Грецию. Хотя не исключал, что может отправить нас и подальше — в Бразилию, скажем, или в Аргентину. Или к черту на рога. Хотелось бы, чтобы черт был каким-нибудь… чилийским.
— Да, хотелось бы подальше, — глухо сказала Лена, не глядя на Воронцова.
По всей видимости, она тоже не могла избавиться от впечатления тягостности их общения наедине. Словно стоял между ними какой-то барьер, который не давал ни вздохнуть полной грудью, ни отойти от него, чтобы забыть раз и навсегда о том, что…
— Вот что, Ленка, — вдруг сказал Сережа, прерывая вереницу унылых захлебывающихся мыслей, — ты помнишь, что я говорил тебе.