В отрочестве – в предпубертатном возрасте, как мы без стеснения выразились бы сегодня, – я постоянно терял какие-то части своего организма. Гланды, аппендикс – это понятно и нормально. Но я потерял также мизинец на ноге, левую почку, кончик пальца. Как вы понимаете, ничего существенного. И не припомню даже боли, сопровождавшей эти «несчастья с Отто», никаких травматических переживаний. «С возрастом это пройдет, Фрида, не надо волноваться», – твердо сказала маме моя незамужняя тетка Маня. «Надеюсь, от него что-нибудь останется», – простонала мама.
Об этих детских несчастьях мне напомнило сегодня утром страшное открытие: пропало письмо Рильке! Рильке, самого возвышенного из немецких поэтов. Я искал повсюду, перерыл всю комнату. В «Потерянных вещах» о нем ничего не известно. Горничные, если им и вправду понятен мой корявый испанский, утверждают, что не видали его. Естественно, что по случаю столь важной утраты – кражи? – я отправился к Коменданту, прорвавшись мимо секретарши. Напрасно. Этот обыватель, Комендант, был невозмутим, непроницаем. Из-за чего такой шум? Он уверен, что письмо найдется. Я путался в словах. К моему стыду, я заплакал. Я не мог остановиться. Комендант рассвирепел. Если я позволяю себе так расстраиваться по пустякам – по пустякам! – я скоро не смогу участвовать в репетициях. Он дал мне успокоительное и велел лечь в постель. Позже он ко мне заглянет.
Таблетка, кажется, подействовала.
Прошло две недели с тех пор, как я написал эту последнюю фразу. Головные боли не прекращались, и запор сменился болезненными кишечными спазмами. Были и другие осложнения: например, онемела левая рука. Но все это позади, и я рад сообщить, что уже выздоравливаю. Осталось только легкое головокружение и непривычная слабость в ногах.
Меня навестил Гамбургер. И Липшиц вел себя весьма порядочно, заверил, что роль могильщика по-прежнему за мной. Как правило, исключенный из списка самоходящих автоматически выводится из спектакля. Но, по его словам, он поговорил обо мне с Комендантом и сумел сохранить за мной роль. Он принес букет цветов и добрые пожелания труппы.
Письмо мое так и не «нашлось».
Какое крушение жизни! Для того, кто стартовал с вершины, стал признанным литератором, практически даже не начав карьеры, в девятнадцать лет уже опубликовал книгу стихов «Дни тьмы и ночи света», статью в разделе культуры «NUrnber-ger Freie Presse»!
Несколько лет назад, у букиниста, я наткнулся на английский перевод одного моего стихотворения. Он был напечатан в томике, обреченно озаглавленном: «Серебряные голоса Германии, 1870 – 1914. Антология предвоенной поэзии» (Лондон, 1922). Очевидно, я поспел к самому отходу поезда. Книга была вся в пыли и распадалась. Вот образчик того, как звучит немецкий серебряный голос в переводе:
Корни уходят вглубь,
Прорастают в раздробленный череп,
Пей воду из скалы,
Припав к осколкам канувших тысячелетий…
«Но что это значит?» – слышу я полный сомнения голос отца, буржуазного буквалиста. Честно говоря, я и сам до конца не знал, а сегодня тем более не имею понятия, что это значит. Стихи мои были блужданиями вслепую, выражением чувств и мыслей, абсолютно не связанных с реальным жизненным опытом.
Но признаюсь, что до сих пор помню тот восторг вундеркинда, с каким держал в трепетных руках мое первое увидевшее свет творение в дерматине цвета темного мха с золотым тиснением. До сих пор слышу тот бодрящий свежий запах, тот шелест страниц.
Рецензенты не скупились на похвалы. Мне предрекали большое будущее. Капсрайтер объявил меня «смелым новым голосом, зазвучавшим в глухую пору». Дробил приветствовал меня в Парнасских рощах – отчасти каламбурно, поскольку так называлась берлинская кофейня, где собирались писатели и поэты, а у него даже был свой постоянный столик. Но больше всего меня взволновало письмо Рильке, поэта бесконечно тонкого и чувствительного; он тепло отозвался о моем «рано созревшем таланте». Нет, поощрениями я не был обойден.