Читаем Принцесса Грамматика или Потомки древнего глагола полностью

Но не стало высокое положение ректора вершиной, видной издалека. Науке больше запомнился первый русский востоковед Болдырев, автор учебников арабского и персидского языков, латинист Болдырев, составивший латинско-русский словарь, русист Болдырев, предлагавший целый ряд реформ в русской грамматике…

Все как будто делалось правильно. Писались учебники, составлялись словари, читались лекции во вверенном ему университете…

И вдруг его увольняют в отставку. Без пенсии, во цвете неполных шестидесяти лет, то есть в возрасте, еще не пенсионном.

Карающая рука не скудеет. Та самая рука, которая покарала декабристов и участников польского восстания, не пощадила и ректора Московского университета, который, будучи ко всему вдобавок еще и цензором, разрешил к печати «Философическое письмо» Чаадаева…

Запретил бы — и все было бы хорошо. И спокойно бы дослужил до пенсии.

А он разрешил. Дозволил. Это был полный провал. Времена золотых табакерок прошли, наступили времена другие.

Автор «Философического письма» был объявлен сумасшедшим, редактор журнала, в котором «Письмо» было напечатано, отправлен в ссылку, а цензор — уволен в отставку без пенсии…

Чаадаев — Надеждин — Болдырев… Так соединила жизнь этих совершенно разных людей.

Мог ли думать Алексей Васильевич Болдырев, что его провал станет его вершиной, что беспросветность его положения именно и есть его звездный час, который осветит его скромную фигуру потомкам?

ДАЙ БОГ ПАМЯТЬ…

Я уехал — и все вы живы, а для тех, кто с вами остался, может быть, вы давно умерли: ведь уже тогда некоторым из вас было за пятьдесят. Я уехал, увозя вас живыми в своей памяти — из тех мест, где люди старятся и умирают, туда, где они не умирают и не старятся. До тех пор, пока память о них жива.

Четверть века прошло, а вы по-прежнему сидите в нашей продолговатой, отрезанной у коридора учительской, выделенной нам из милости дневной школой. Мы — вечерники, мы ждем, когда наступит темнота, и тогда начинаем бороться с ней во имя торжества света.

Завуч наш — добрый человек, не слишком верящий в окончательное торжество света, с радостью зачисляет любого желающего в любой класс, не требуя никаких свидетельств об образовании, и в ответ на наши протесты говорит свою обычную фразу:

— Пусть сидит. Для тепла.

Немало учеников в наших классах сидят исключительно для тепла, а так как посещаемость у нас довольно низкая, то учителям в классе холодно и неуютно…

Но мы не падаем духом. Мы верим. Мы молоды. Мы еще так молоды, хоть некоторым из нас давно за пятьдесят лет.

Человек ведь стареет с головы: старость начинается с мыслей о старости. Я слышал человека, который до того поддался мыслям о старости, что вместо 1912 года назвал год 1512-й:

— Это было… дай бог память… ну да, в 1512-м.

СНЫ ВОСПОМИНАНИЙ

В воспоминаниях, как и в снах, видишь себя молодым. Таким видел себя Федор Иванович Буслаев в своих «Воспоминаниях».

Он видел свое детство, свои первые школьные годы в частной школе для девочек, среди которых он был единственным мальчиком. Не отсюда ли в нем та мягкость, та душевная нежность, которые помогли ему стать «идеальным профессором»? Одна из статей о нем так и называлась: «Ф. И. Буслаев как идеальный профессор 60-х годов».

Потом он видел в «Воспоминаниях» гимназию, в которой вместе с товарищами читал «Думы» Рылеева, не подозревая, что автор их — государственный преступник и уже несколько лет как казнен. «Никому и в голову не приходило соединять преступные деяния декабристов с их невинными литературными произведениями».

Он видит себя студентом, видит своих товарищей, своих учителей… Видит, как к нему приезжает «старушка мать» (легко подсчитать, что старушке было в то время тридцать три года).

Он видит себя в детстве, в юности… А в старости он себя не видит.

Он был хорошим профессором. Сверх программы обучал студентов итальянскому языку, и для всех были открыты двери его дома. А когда в связи со студенческими волнениями был закрыт Московский университет, профессор перенес занятия к себе домой. «Я кликнул клич — и студентов набралось на целую аудиторию».

У него была хорошая жизнь, и, конечно, с ней было нелегко расставаться. Но он не терял оптимизма и даже, совершенно ослепнув, видел в этом некоторое преимущество:

— Было бы очень тяжело сразу умереть, сразу всего лишиться. А у меня идет постепенно… Вот я лишился возможности читать, видеть картины, свои гравюры; половина прелести жизни пропала. Потом я оглохну, не буду в состоянии читать и чужими глазами… Так и умру нечувствительно, понемножку…

Наверно, и в старческой слепоте своей он видел свое детство. Ведь в детстве жизнь написана крупным шрифтом, видишь каждую буковку, хотя и не умеешь читать. С годами буквы складываются в слова и жизнь приобретает смысл, проходит перед тобой крупно, чеканно, врубаясь в память надежно и глубоко.

Но пройдут еще годы — и буквы начнут мельчать, сливаться в сплошную туманную линию, и ты уже ничего прочесть не сможешь. И хотя текста много, он останется непрочитанным, промелькнет, оставляя в глазах только рябь…

Перейти на страницу:
Нет соединения с сервером, попробуйте зайти чуть позже