Он провел ночь без сна, не зная, что делать. Он упрекал себя за ребячество. Как можно было допустить себя влюбиться в подобную женщину неизвестного происхождения и сомнительного поведения?! У Осинского не было доказательств, что г-жа Тремуаль не вдова, что у нее есть любовники. Если б это было правдой, то почему же бы ей не отнестись милостиво и к нему? Он молод, красив, знатен, богат. Ему часто казалось – даже были доказательства, что она неравнодушна к нему. Когда он ей объявил о своем внезапном отъезде, она слегка изменилась в лице.
Это он хорошо видел, хорошо помнит.
И Осинский принимался фантазировать, упрекать себя за то, что он, как ребенок, ни разу не решился объясниться ей в любви. Она, может быть, и не подозревает, что он ее так безумно любит! Она не знает! Она должна это узнать!..
И Осинский решился на следующий день отправиться к ней и объясниться.
Проведя часть ночи спокойнее, под влиянием принятого бесповоротно решения, граф проснулся около полудня и позвал своего единственного и любимого старика слугу.
Старик этот, Юлиан, был когда-то дядькой и ментором маленького графа и потому пожелал сопровождать его в качестве лакея и за границу. Юлиан настолько обожал своего Богдасю, которого, однако, теперь давно уже перестал называть так, а величал графом, что готов бы был сто раз умереть за него.
Осинский любил Юлиана, но так как прежний дядька был сильно простоват, добр, но глуп, да еще, вдобавок, очень глух на оба уха, то Осинскому мудрено было посвящать его во все свои тайны. И он привык за границей смотреть на Юлиана, как на нечто среднее между живым существом и неодушевленным предметом, как на кресло или стол, которые имеешь около себя с детских дней и потому как будто любишь.
Юлиан тотчас заговорил, одевая барина, и уже по привычке глухого – не получать ответов – болтал сам с собой вслух, спрашивая и отвечая за барина:
– Надо бы переменить парик! А новый уложен? Начали укладывать, да оставили! Половины вещей как будто и нету… Ехать надо? Нельзя еще! Ну, так опять разложиться совсем! Я уложу опять! Не беда! Не устану! Завтрак-то подавать? Подождать? Добже! Добже! А не следует из дому отправляться не поев. Нездорово. Ничего? Вам все ничего.
Между тем Осинский оделся и собрался выезжать, но вдруг вспомнил, что г-жа Мария де ла Тремуаль, поздно ложась спать, почивает до трех и четырех часов дня. Он решился обождать ехать к ней, но от нетерпения и волнения не мог оставаться дома и слушать болтовню глухого старика.
– Я выеду и через час приеду завтракать! – крикнул он на ухо Юлиану. – Через час!
– Добже! Все будет готово; оденьтесь теплее. Опять туман страшный, сыро.
– Дай теплый плащ!
– Ну, как знаете. Вы всегда так…
– Да давай! Давай теплый! Согласен! – крикнул молодой человек несколько нетерпеливо.
И Осинский вышел в подъезд под ворчанье провожавшего его старика:
– Экий туман! Ну что это за земля проклятая! Ведь все заволокло, будто весь город на небо улетел, за облака.
И, сев в маленький, но щегольской экипаж, граф велел ехать во французское посольство, где хотел убить время с молодым другом. Этот друг парижанин был совершенной противоположностью поляку по характеру и по образу жизни. Он ко всему на свете относился весело и легко, острил даже над покойниками или убийством, когда узнавал о смерти знакомого или о каком-либо преступлении.
Просидев довольно долго у приятеля, Осинский невольно заговорил о госпоже Тремуаль, которую знал немного и приятель.
– Не люблю я этой цыганки, – заметил тот. – Я всегда боюсь за свой кошелек или за часы, когда беседую с ней на подачу руки.
– Как вам не стыдно! – воскликнул Осинский.
– Хотя французское правило, мой милый, – не клеветать никогда ни на какую женщину, но признаюсь, не могу не сказать этого про madame Marie de soit-disant de la Tremouille [14] .
– Почему же: soit-disant? Ведь доказательств нет, что это не ее имя.
– Есть, милый друг. Она клянется, что она француженка не только по мужу, но и по рождению. А выговор у нее d’une vadhere Landaise [15] . У нас, в Ландах, коровницы так говорят. Во всяком случае, она не француженка. Или же я не француз! За это я вам отвечаю всем моим имуществом и даже головой.
– К какой же нации вы ее причисляете? – спросил Осинский серьезно, так как этот вопрос давно страшно интриговал его самого.
– По всей вероятности, немка, – заметил француз.
– Я по-немецки говорю хорошо и убедился, что она говорит плохо, – противоречил Осинский.
– Во всяком случае, она не англичанка! Ну, стало быть, итальянка. По-итальянски она при мне говорила, и довольно бегло.
– Да и при мне тоже… – отозвался Осинский тем же тоном противоречия. – Но, видите ли, один из ее хороших знакомых, итальянец, не считал ее за соотечественницу, и она никогда в Италии даже не была. Она расспрашивала про Италию, как про рай, куда бы ей хотелось улететь.
– Может быть, лжет, скрывает, а сама из Рима или Венеции.
– Зачем ей лгать и не признаться, а выдавать себя за француженку?