Достаточно ей было показаться на повороте залитой солнцем и безлюдной дороги, где босые ноги ее ступали по пыли, и прорвавшийся сквозь изгороди ветер трепал ее лохмотья, чтоб пронзить, как острым ножом, сердце короля. Она стояла, печальная и утомленная, подавленная удушливым зноем дня; а позади нее тянулась однообразная желтая пелена хлебов. Она была очень утомлена, но смотрела бодро, и протянутая за милостыней рука ее сохраняла величавую гордость.
Королю показалось, что перед ним предстала странствующая душа народа, страдание униженных и малых, душа народа, не утратившая величия, просящая милостыни, но не продающаяся. А этого стойкого и грустного голубого пламени во взгляде король никогда не видел в глазах ни одной женщины, ни под накрашенными веками проституток, ни в ласковых и забывчивых глазах своих придворных дам. И, склонив голову перед маленькой бродягой, он взял ее за руку и, сделав движение, как будто возлагал корону на это смиренное лицо, воскликнул: «Вот моя королева! Даю в этом слово нежному властелину Эроту». И все его слуги, придворные и вассалы склонили головы, принимая этот выбор и понимая его любовь.
И теперь, в безмолвии высокой прохладной залы, король сидит перед босоножкой. Он пламенно смотрит на нее, неподвижный и как будто погруженный в молитву. Он смотрит на нее, а она, скромная, съежившаяся на троне, смотрит большими, чистыми, бесконечно грустными глазами в открытое окно, на ленту дороги, которая убегает вдаль, среди хлебов, под легкими облаками побелевшего от зноя неба.
О, эти грустные глаза, уже устремленные в прошлое и сожалеющие о нем!
Ослепленный радостью и мечтающий о любви король не видит этих глаз. Преклонив одно колено, он сидит против возвышения, на котором мечтает и томится предмет его желаний. Он жадно пожирает ее взглядом, заглушает на устах бурные слова, лепечет, с сжатым горлом и безгласный; корона замерла в его безжизненных руках, и он более похож на статую в вооружении из вороненой стали, чем на живое существо.
Над его головой, как символ пламенной надежды, сквозь ажурное золото балдахина, раскинутого над троном, колеблется зеленая ветка.
Воинственный король смотрит на босоножку, а бедная босоножка, уже королева, смотрит вдаль, неведомо куда…
О, вечная ошибка, о жестокая ирония благодеяний Эрота!
Облокотившись на перила верхней галереи, совсем вверху, в фризах зала, поют два пажа-музыканта; два опасных пажа, детской и извращенной красотой похожих на двух девушек, с пышными кудрявыми волосами; и высокий зал наполняется тихими звуками их нежной, страстной и томной песни:
И в тишине мелодичные голоса перекликались и отвечали друг другу, рассыпая пагубные советы своей страстной любовной мольбы.
Восторженные взгляды короля громко протестуют против странного и печального пророчества песни, но странствующая по большим дорогам девушка, по-видимому, верит ему.
Сидя на троне, она не видит ни распростертого у ее ног влюбленного короля и не слышит жгучей мольбы двух пажей, склонившихся с галереи над ее головой.
Она точно во власти галлюцинации и, поднявшись как бы в экстазе, устремив свои большие лучистые глаза на какое-то неведомое, родное ее сердцу видение, одной рукой опирается на лиловую шелковую подушку трона, а другой прижимает к груди букетик полевых цветов. Два голубых колокольчика, упав, лежат на ступенях трона, два колокольчика, таких же голубых, как лазурь ее пророческих глаз, отражающих таинственную лазурь неведомого горизонта.
В глубине, в рамке открытого окна, знойный солнечный пейзаж и золотые нивы кажутся пыльно-серыми, как сквозь решетки темницы.
Принцесса на шабаше
Принцесса Ильсея любила только зеркала и цветы. Всюду во дворце только и видны были, что отражения ярких венчиков и лепестков. Широкие ненюфары днем и ночью купались в воде больших алебастровых чаш, а в высоких вестибюлях, украшенных мрамором и бронзой, вечно стояли на страже влажно-бледные чашечки и прямые листья. Принцесса Ильсея никогда не смотрела ни на мужчин, ни на женщин. Она смотрелась в глаза их, как в синюю и глубокую воду, и глаза ее народа были для нее лишь живыми и улыбающимися зеркалами.
Принцесса Ильсея любила только себя. Стоя целыми часами перед застывшим оловом зеркал, она вплетала золотые и жемчужные нити в струистый шелк своих волос или украшала кольцами и браслетами тонкие обнаженные руки, уже одетая в шелковые, расшитые золотом и цветными узорами платья, рисунки которых заказывала эфиопским ткачам, навсегда лишенным надежды увидеть вновь родную страну.