Остановился. Я подумал — он ищет слов или дожидается образов. Вот очнулся, вынул жалейку и стал просверливать на ней седьмую дырочку.
— Ну, а дальше-то что? — спросил я.— Ты же по правде хотел ночь представить.
— А я же и представил,— ответил он,— все по правде. Куст большой, большой. Я сижу под ним, а утята всю ночь свись, свись, свись.
— Очень уж коротко.
— Что ты, коротко,— удивился подпасок,— всю-то ночь напролет: свись, свись, свись.
Соображая этот рассказ, я сказал:
— Как хорошо!
— Неуж плохо,— ответил он.
И заиграл на дудочке, сделанной из волчьего дерева, тростника и коровьего рога» (т. 4, стр. 445—446).
Эпизод и поэтичен и чрезвычайно значителен. Это лирико-философское размышление о возможности создавать прозу очень простую, очень короткую и поэтически сильную как раз своим лаконизмом. Здесь своеобразно трансформирована привычная для Пришвина диалогизация — на этот раз размышления. Он создал превосходный двухстрочный рассказ о ночи — и вложил его в уста подпаска. Вероятно, тут не все вымысел — «но есть немного»; интересно ритмическое оформление эпизода концовкой: спокойная длинная фраза (после обмена короткими репликами) с деталями, такими точными, что они как бы отбрасывают луч достоверности назад, на весь эпизод, утверждая веру в него читателей. Такое же описание дудочки есть и в «Календаре природы» (том 3, стр. 137).
Можно догадаться, почему в эпизоде с подпаском Пришвин не воспользовался народным названием такой дудочки — «жалейка», которое он приводит в «Календаре природы». Слово это так образно, так резко окрашено эмоционально, что смысловой акцент оказался бы перемещенным с двухстрочного рассказа о ночи на необычное для читателей слово. Этим была бы нарушена семантическая направленность эпизода. А замена перечисления материалов, из которых сделана дудочка, ее названием (или присоединение названия к перечислению) разрушила бы ритмический строй концовки.
Сложно построена простота у такого художника, как Пришвин! Эпизод с подпаском — предпоследний в «Журавлиной родине». А последний тоже сюжетный, и тоже об утках и детях, по как будто противопоставленный предыдущему. Происходит он в то же утро, когда рассказчик освободил подпаска от чтения скучного ему рассказа, свою собаку освободил от веревочки, а старика от страха «егена» — геенны огненной. «Это было какое-то особенно счастливое утро свободы [...]».
В то утро было еще одно освобождение — утиного семейства, путешествовавшего к озеру, которое вошло в берега после разлива. Ребята швыряли шапками в утят и привели тем в величайшее волнение утку-мать. Рассказчик в тот час был осчастливлен «мыслью о великой творческой силе чувства свободы для каждого живого существа». Строго поговорил с ребятами рассказчик, приказал им возвратить утят матери.
«Они как будто даже и обрадовались моему приказанию, прямо и побежали с утятами на холм», где сидела уточка «с раскрытым от волнения ртом».
«Радостно снял я шапку и, помахав ею, крикнул:
— Счастливый путь, утята!
Ребята надо мной засмеялись.
— Что вы смеетесь, глупышки,— сказал я ребятам.— Думаете, так-то легко попасть утятам в озеро, вот погодите, дождетесь экзамена в вуз. Снимайте живо все шапки, кричите: «До свиданья!»
И те же самые шапки, запыленные на дороге при ловле утят, поднялись в воздух, все разом закричали ребята:
— До свиданья, утята!»
Этим мажорным аккордом и кончается «Журавлиная родина» — книга о творчестве. Характерно для М. Пришвина, что два последних эпизода — поэтический, прямо связанный с темой творчества, эпизод с пастушонком и эпизод бытовой, где рассказчик требует от ребят уважения к утиному семейству,— посвящены отношениям детей с природой. У пастушонка писатель учится простоте поэтичного рассказа, а детей, разогнавших утят, учит доброй помощи родительским заботам утки.
Детство для Пришвина — исток всякого творчества. Потому он и радуется на пастушонка, потому он и сердится на ребят, хоть и не по злой воле, а по легкомыслию помешавших путешествию утиного семейства к воде: они нарушили естественный, гармоничный ход жизни природы. Так, книга о теории творчества, о собственном пути автора в искусстве, кончается, казалось бы, простыми, но на самом деле лишь лукаво притворившимися безыскусными рассказами о детях.
Зорким и трезвым наблюдателем, аналитиком Пришвин остается всегда. Но ощущение ритмических связей всего, что есть в природе — людей, животных, растений, рек,— рождает поэтический синтез. Одним из высших его выражений стала «Кладовая солнца» (т. 5, стр. 7—47). Подзаголовок вещи обозначает ее жанровую гибридность: «сказка-быль».
От были здесь реальность фабулы, изображений природы; от сказки — ритм, поэтичность повествования и некоторые повороты сюжета.