В одном из предыдущих писем к Фету он уже в шутку писал, что «всё прах и суета, кроме охоты», но теперь превратности среднего возраста уже значительно более актуальны, и Тургенев, понимая, что этот искренний ответ о сожалениях и надеждах необычайно точно отражает самую суть его раздумий, перенес те же слова в седьмую главу «Отцов и детей», чтобы описать безотрадную жизнь Павла Петровича после смерти Нелли, загадочной княгини Р. [Тургенев 1978а, 7: 33]. Кроме того, что-то подтолкнуло Тургенева, большого любителя оставлять рисунки на полях, набросать изображение легко узнаваемого тетерева рядом со словами участия, как будто одних лишь этих слов было недостаточно, чтобы разогнать хандру Фета.
Мемуары и письма наглядно показывают то, как Тургенев видел хрупкость жизни в сопоставлении с волнующей радостью охоты. Хрупкость эта могла выражаться как в душевной слабости, так и в телесном недуге, но в обоих случаях он неизменно воспринимал ружейную охоту – и даже просто рассказы о ней – как целительное средство. «Очень мне неприятно слышать, что Вас и ревматизм мучит и хандра, – писал он Л. Н. Вакселю в 1853 году. – От ревматизма, я лекарств не знаю – а чтобы несколько рассеять Вашу хандру, скажу Вам слова два о моей охоте в нынешнем году» [Тургенев 19786, 2: 196]. Внутреннее противоречие между человеческой слабостью и охотой также бросалось в глаза в тех многочисленных случаях, когда Тургеневу приходилось сокращать, откладывать или отменять охоту из-за плохого состояния здоровья. Охотясь осенью 1854 года вместе с Некрасовым, Тургенев чуть было не выколол себе глаз о ветку, после чего в течение двух дней принужден был оставаться дома [Тургенев 19786, 2: 297]. В 1873 году Тургенев, которому тогда уже было за пятьдесят, Гюставу Флоберу: «При всей моей безудержной страсти к охоте, единственной страсти, которая у меня еще осталась <…> я не знаю, позволит ли мне моя подагра подобные шалости» [Тургенев 19786, 12: 329]. Мир под открытым небом был полон ни с чем не сравнимых красоты и восторга, но открыт лишь тому охотнику, кому было по силам войти в него и не сломаться под грузом предъявляемых им требований к физической силе. Тургенев был весьма хрупким Исавом.
И тем не менее в воспоминаниях о практических охотничьих привычках Тургенева, в его собственных бесчисленных письмах, посвященных охоте, очарование природы как таковое не выходит на первый план – товарищи не описывают его как человека, который во время охоты мог праздно сидеть, размышляя о красе природы. Надежный наблюдатель в конце 1880 года приводит такие слова Тургенева:
Природой на охоте я любоваться не могу – это всё вздор: ею любуешься, когда ляжешь или присядешь отдохнуть после охоты. Охота – страсть, и я, кроме какой-нибудь куропатки, которая сидит под кустом, ничего не вижу и не могу видеть. Тот не охотник, кто ходит в дичные места с ружьем любоваться природой. Я теперь старик; лет пять назад, когда птица, я видел, сидела недалеко от меня (будь она в клетке – як ней равнодушен), и я знал, что собака ее отыщет, сделает стойку, сердце билось 180 раз в минуту. Страсть – дело темное. Спроси себя, почему тебе что-нибудь приятно, и через минуту тебе приятно не будет [Садовников 1923: 100].
Эти мысли весьма близки серьезному и предельно сосредоточенному складу ума крестьянина-охотника – наставника Тургенева Афанасия Алифанова, смотревшего, по выражению Фета, «на ружейную охоту как на дело далеко не шуточное». Другой непосредственный очевидец также удачно уловил эту черту, описывая Тургенева, охотящегося на вальдшнепов:
Вслед за тем мы отправились на охоту, конечно, в разные уголки леса. Но в лесу мне все-таки пришлось встретиться с Тургеневым. Он стоял на одной из полянок под березкой и держал ружье со взведенным курком, устремив глаза на алый закат солнца, и, ничего не говоря, только махнул мне рукой, чтобы не мешали ему [Громов 1960: 50].