В сущности, каждая из «Сентиментальных повестей» Зощенко представляла собой попытку художественного исследования метаморфозы, происшедшей с Александром Тиняковым. Исследованием той же метаморфозы была и повесть «Мишель Синягин». Но во всех этих зощенковских повестях предмет нарочито снижен. Автор как бы все время предупреждает нас, что его герой – не настоящий интеллигент. В одном случае это графоман, именующий себя поэтом. В другом – тапер, называющий себя свободным художником. В третьем – музыкант, стоящий на самой последней ступеньке оркестровой иерархии: играющий не на альте или там контрабасе, а всего-навсего на музыкальном треугольнике.
Для всех этих зощенковских персонажей их прежние интеллигентские занятия действительна были всего лишь шелухой, мишурой, чистейшим притворством.
Что же касается Александра Тинякова, тут дело обстояло далеко не так просто. В отличие от зощенковского Мишеля Синягина, он ведь на самом деле был когда-то настоящим поэтом. Не потому, что успел выпустить несколько книг и даже попасть в антологии, а потому, что и в тех, прежних своих стихах честно пытался выразить некую реальность своей души.
Я весь иссечен, весь изранен, Устал от слов, от чувств и дум, Но, – словно с цепью каторжанин, Неразлучим с надеждой ум. Ужасен жребий человека: Он обречен всегда мечтать. И даже тлеющий калека Не властен счастья не желать. Струится кровь по хилой коже, Все в язвах скорбное чело, А он лепечет: «Верю – Боже! – Что скоро прочь умчится зло, Что скоро в небе загорится Мне предреченная звезда!» А сам трепещет, сам боится, Что Бог ответит – «Никогда!». Увы, всегда над нашим мозгом Царит мучительный закон. И, как преступник жалкий к розгам, К надежде он приговорен!
Стихотворение называлось «Под игом надежды» и было ответом на известные строки Боратынского:
Безнадежность и покой Тинякову казались недостижимым идеалом. Пока человек надеется – его душа жива. Тиняков ощущал это неистребимое свойство человеческой души как страшное бремя, которое он хотел бы сбросить. Иначе говоря, он готов сам умертвить свою душу, да вот – никак не получается!
Стихотворение это показывает, что к превращению в нищего Тиняков готовился давно. Он как бы примеривался к этой роли. Вот вообразил себя «тлеющим калекой»… Но оказалось, что ни кровь, ни гной, ни язвы – ничто не освобождает человека от этого вечного проклятия: надежды. Чтобы стать совершенно свободным, мало погрязнуть в несчастьях, язвах, нищете. Надо сжечь за собой все мосты. То есть твердо решить: это конец, надеяться больше не на что.
И вот – освободился.
Легко ли это ему далось? Трудно сказать. Во всяком случае, не так легко, как это представлялось Михаилу Зощенко. Даже по одному только этому стихотворению видно: чтобы превратиться в то, во что он превратился, недостаточно было просто «сбросить с себя мишуру, в которую он рядился до революции». Тут нужна была большая работа.
О том, как именно протекал этот сложный и, по-видимому, мучительный процесс, мы знаем мало. Стихотворные строки, которые приводит Зощенко («Как девы в горький час измены, цветы хранили грустный вид…»), и в самом деле напоминают ошметки, которые оставляет змея, сбросившая старую кожу. Может быть, поэтому и возникла иллюзия, что он просто-напросто взял да и скинул с себя «мишуру, в которую рядился». Вот если бы остались какие-нибудь свидетельства, какие-нибудь следы жестокой внутренней борьбы…
Нет никаких таких следов, к сожалению, не сохранилось. Во всяком случае, нам они неизвестны.
Зато сохранились следы, и притом весьма отчетливые, той внутренней борьбы, которую вел с самим собой писатель Юрий Олеша.
Рассказывают, что в конце жизни, глядя в зеркало на свое постаревшее лицо, он говорил с грустным юмором:
– Я – не наш.
Бедный Олеша! Право, уж лучше бы он поступил, как Тиняков: перестал надеяться и сразу отрубил от себя все, что связывало его с прошлым. А он, бедняга, мучительно пытался сохранить хоть малую часть того, что было ему дорого, и каждый новый крошечный плацдарм уступал только после жестоких, кровавых боев и сражений с самим собой.
Если принять терминологию Зощенко, Олеша, в отличие от Тинякова, продолжал притворяться.