Но в том-то и состояло несчастье людей, подобных Юрию Олеше, что они и не думали притворяться. В том-то и состоит вся их драма, что на каждом этапе, на каждой новой стадии этого последовательного самооскопления они были предельно искренни. Как это ни грустно, Олеша действительно верил, что он и в самом деле хуже новых людей этого прекрасного нового мира, в котором ему так великодушно позволили жить. Он честно старался изжить, истребить, уничтожить свою интеллигентскую мягкость (как говорили они – мягкотелость), свою никому не нужную душевную тонкость и сложность (как говорили они – интеллигентскую дряблость).
Но ничего не помогало.
…Проблема перестройки им пока осознана только внешне. Декларируя о необходимости ее, он в то же время на самом деле не перестраивается, продолжая мыслить и чувствовать по-старому.
Видит Бог, они честно пытались перестроиться. И не их вина, если из этого ничего не вышло. Они очень старались, но, как говорится, выше лба уши не растут.
И даже если бы им удалось заменить протезом свою душу, они все равно не сделались бы вполне «нашими». «Не нашими» оставались бы кончики их пальцев, привыкшие только так, а не иначе осязать предмет. «Не по-нашему» вздрагивали бы их ноздри, вбирая в себя запахи. «Не нашей» была бы сетчатка, умеющая лишь по-своему отражать все краски мира.
Так возникла мысль о несовместимости интеллигента и нового человека.
Строго говоря, речь шла даже не об интеллигенте. Речь шла о том, что так называемая душа и так называемая совесть – не что иное, как атавизм. И человек, обладающий этими атавистическими органами, решительно непригоден для новой жизни.
Даже Булгаков, не поддававшийся никаким поветриям, не разделявший ни одного из всеобщих тогдашних заблуждений, – в этом даже он был солидарен со всей советской литературой. Он тоже считал, что в мире торжествующих новых людей интеллигенту нет места, потому что измениться, отречься от себя, выжечь из себя свою интеллигентскую суть он все равно не сможет, сколько бы ни старался.
Единственным русским писателем, не верящим в эту несовместимость, был Зощенко.
Как мы уже выяснили, почти все советские писатели дружно доказывали, что старый человек в основе своей хуже нового человека. Раздавались лишь отдельные робкие голоса, пытавшиеся сказать, что нет, пожалуй, все-таки не хуже. Нашелся даже писатель, который вовсе не поддался этому массовому безумию и как ни в чем не бывало спокойно продолжал настаивать на том, что – лучше, бесконечно лучше. Что, собственно, только он и имеет право называться человеком.
Но Зощенко не участвовал в этом споре. Его точка зрения была равно далека и от мнения большинства, и от мнения меньшинства, и даже от мнения оставшегося в полном одиночестве Булгакова. Он исходил из совершенно иного представления о существе дела.
По его глубочайшему убеждению, так называемый старый человек в существе своем ничем не отличается от так называемого нового человека. Стоит только слегка его поскрести, и вся позолота сотрется, а под ней проступит уже знакомая нам свиная кожа. Иначе говоря, произойдет то же самое, что случилось с бывшим поэтом Александром Тиняковым («Вся мишура исчезла, ушла. Все возвышенные слова были позабыты…»).
К исследованию этой драматической коллизии, как мы знаем, он обращался неоднократно. Но в глубине души он, конечно, не мог не сознавать, что ни история Бориса Ивановича Котофеева, ни история Аполлона Перепенчука, ни история Мишеля Синягина того, что случилось с Александром Тиняковым, не объясняли.
В 1933 году Зощенко предпринял еще одну попытку художественного исследования той страшной метаморфозы, которая произошла с поэтом Александром Тиняковым. Этой попыткой была его повесть «Возвращенная молодость».
Примерно в это же время (точнее – годом раньше) совсем другой писатель, живущий совсем в другой стране (хотя тогда еще писавший по-русски, на английский он перешел позже), закончил роман, в котором тоже было показано, как в один миг слетает с человека тонюсенькая пленочка изысканной, рафинированной культуры, а под ней обнаруживается все та же грубая и ужасная в своем естестве свиная кожа.
Роман назывался «Камера обскура». Автора звали – Владимир Набоков.
О заимствованиях, влияниях, реминисценциях и прочих глупостях тут не могло быть и речи. Хотя термина «железный занавес» еще не существовало, само явление, позже обозначенное этим словосочетанием, переживало пору едва ли не наивысшей своей зрелости и силы.
Не исключено, что они даже не подозревали о существовании друг друга.