Выдвигая эту идею, Зощенко исходил из убеждения, что «нет абсолютной цены для каждой вещи». Иначе говоря, он полагал, что никакой прочной и незыблемой шкалы ценностей вообще не существует.
Пушкин так не мог. В крайнем случае он готов был поступиться внешней свободой, лишь бы сохранить свою тайную внутреннюю свободу.
Но беда в том, что и эти права так же недостижимы, так же недоступны для него, как и те, от которых он согласен отказаться.
Достаточно вспомнить известную историю, как Пушкин чуть было не поссорился с царем, узнав о перлюстрации его переписки с женой.
Я не писал тебе потому, что свинство почты так меня охладило, что я пера в руки взять был не в силе. Мысль, что кто-нибудь нас с тобой подслушивает, приводит меня в бешенство а lа lettrе. Без политической свободы жить очень можно; без семейственной неприкосновенности (inviolabilite de familie) невозможно: каторга не в пример лучше. Это писано не для тебя…
В сердцах он даже было подал в отставку, но, узнав от Жуковского о гневе царя, дал задний ход.
Надобно тебе поговорить о моем горе. На днях хандра меня взяла, подал я в отставку, но получил от Жуковского такой нагоняй, а от Бенкендорфа такой сухой абшид, что я вструхнул, и Христом и Богом прошу, чтобы мне отставку не давали!
Не вдаваясь в объяснения, Пушкин пишет жене, что решился вдруг подать в отставку, потому что его хандра взяла. Но совершенно очевидно, что хандра была не причиной, а следствием. Причиной ссоры с царем было желание остаться самим собой, отстоять последние свои права.
Начиная с 1834 года в письмах Пушкина все время попадаются такие фразы: «Желчь волнует меня…», «От желчи здесь не убережешься…», «У меня решительно сплин…», «Желчь не унимается…», «Все дни болит голова…», «Начал много, но ни к чему нет охоты…», «Головная боль одолела меня…».
Эти письма написаны человеком, несомненно, больным, разбитым и страдающим неврастенией.
Эта болезнь развивалась и усиливалась со дня на день и привела поэта к желанию смерти.
Зощенко не сомневался, что причиной этой постоянно терзающей поэта хандры была болезнь. С этим, пожалуй, можно согласиться, но с одной оговоркой. Это была не обычная болезнь, а та высокая болезнь, которая испокон веков отличала поэта от обывателя.
Зачем жалеешь ты о потере записок Байрона? черт с ними! слава Богу, что потеряны… Охота тебе видеть его на судне. Толпа жадно читает исповеди, записки еtс., потому что в подлости своей радуется унижению высокого, слабостям могущего. При открытии всякой мерзости она в восхищении. «Он мал, как мы, он мерзок, как мы!» Врете, подлецы: он и мал, и мерзок – не так, как вы, – иначе…
Многие из тех, кто ощущал себя одержимым этой высокой болезнью, выражали те же чувства даже с еще большей страстью, с еще большей запальчивостью: