Вот где он проходит – этот водораздел. Обыватель, живя тою же самой жизнью, какой живет поэт, неизменно бывает доволен ею. И то, что поэту представляется затхлой и смердящей лужей, ему, обывателю, видится не только вполне уютной, но и в некоторых отношениях прямо-таки идеальной средой обитания.
Поэт – на то он и поэт! – никогда не будет доволен ни собой, ни окружающими, ни самим мирозданием. Он вечно будет терзаться сознанием, что мир устроен скверно, хуже некуда, да и сам он тоже живет в этом подлом мире неправильно, не так, как надо было бы жить. И сколько бы раз воспоминания о пережитом ни разворачивали перед ним свой длинный свиток, он неизменно будет читать свою жизнь с отвращением, и трепетать, и проклинать, и лить горькие слезы… Вот откуда она – эта вековая тоска, неизменно томящая поэта, его мировая скорбь, его постоянная неизбывная хандра.
Но Зощенко считал, что все это пустяки. Досужие выдумки. Бредни.
…некоторые знаменитые люди рассматривали свою хандру и «презрение к человечеству» как нечто высокое, малодоступное простым смертным, полагая при этом, что это не признаки физического нездоровья и не результат неправильной жизни, а что-то возвышенное и исключительное, полученное ими в силу большого назначения жизни.
Обычно биографы из почтительности поддакивают этим мыслям и утверждают, что гениальный человек не мог ужиться в той пошлой обстановке, которая окружала его. Между тем хандра есть совершенно определенное физическое состояние, вызванное либо неправильной работой нервных центров, а стало быть, неправильной работой внутренней секреции, либо нерасчетливой тратой энергии, не пополненной вовремя. Сколько мог заметить автор из тех же биографий, физически здоровый человек с неутомленным мозгом не имел ни презрения к людям, ни хандры, ни ужасов пошлости… Но, заболев, всегда приобретал эти свойства.
Так обстоит дело с Байроном, с Блоком – со всеми, кто «накрутил на себя много лишнего».
Иное дело Пушкин.
К Пушкину у Зощенко отношение особое. Пушкин дорог ему именно своей нормальностью. Своей удивительной трезвостью. Ведь даже там, где интеллигенты чаще и охотнее всего впадают в высокую риторику, он говорит просто, внятно, с обезоруживающей прямотой: «Пора пришла, она влюбилась. Так в землю падшее зерно…»
И по поводу особой отмеченности, «помазанности» поэта («То Бог меня снегом занес, то вьюга меня целовала…»), по поводу врожденного, генетического, что ли, отличия его от человека толпы, от обывателя, Пушкин тоже не склонен особенно обольщаться. И здесь он тоже не накручивает на себя ничего лишнего. Откровенно признается:
То-то и горе, что поэт не всегда равен себе. И Пушкину тоже не всегда было дано дотянуться до себя – такого, каким он бывал в те минуты, когда «божественный глагол до слуха чуткого коснется».