Снова перемена: известный писатель и петербургский чиновник взялся за соху. И была это не блажь, не прихоть и даже не дело принципа, но самое элементарное требование экономического выживания.
Племянник Михаила Михайловича А. С. Пришвин оставил замечательные воспоминания о сельскохозяйственных экзерсисах своего дядюшки в ту пору.
«Как-то я забежал к моим братьям. Они куда-то собирались.
— Отец землю пашет. Побежали смотреть!
— Далеко?
— Нет, тут рядом, за перелеском.
Недалеко за деревней дядя Миша действительно тянул борозду. Плужок вихлялся из стороны в сторону, но дядя Миша не сдавался. Он покрикивал на лошадь и победно поглядывал по сторонам. Сделав две или три загонки, он остановился.
— Фрося! — крикнул он. — Дай-ка попить.
Ефросинья Павловна, его жена, неторопливо, вразвалочку понесла ему пить. Дядя Миша в поту, взмокший, растрепанный, весь какой-то не такой, каким положено ему быть, жадно пил из фляги. Ефросинья Павловна смотрела на его работу, как может смотреть женщина, для которой крестьянская работа не в диковинку. Потом она, ничего не сказав, молча взяла у него вожжи и все так же молча повела борозду. Борозда получалась ровная и красивая.
— Гляди, Михалыч, а у твоей бабы сподручней получается, — сказал подошедший сосед. — Много ловчей работает… Как ножом режет.
— Сноровка, — сказал дядя Миша, закуривая.»
Вот этот дом и эта земля, которую Пришвин как крестьянин обрабатывал на пару с женой и нанятым работником, и привели писателя к конфликту с настоящими крестьянами и настоящей революцией и заставили переоценить многие вещи.
Елецкие мужики не могли видеть в петербургском литераторе и купеческом сыне такого же мужика, сколь бы он ни ходил самостоятельно за плугом и ни жаловался в печати, что запас ржи, у него отобранный, был куплен на деньги, которые он заработал в социалистической газете «Новая жизнь». Барин он и есть барин, будь у него много или мало земли и в каких газетах он ни писал бы. И даже то, что он пострадал за народ и сидел в тюрьме, мало кого волновало. А революция для бар оказалась временем совсем неподходящим. Там, в деревне, трезвея от февральского дурмана, называя себя барином из прогоревших, Пришвин неожиданно резко поправел и сравнил свою новенькую дачу в старой усадьбе с больным нервом, который мужики вечно задевают, вечно раздражают.
Определенная личная контрреволюционность Пришвина в семнадцатом году никогда не была в отличие от его дальнейшей позиции тайной для советского литературоведения. В статье о Михаиле Пришвине в «Истории русской советской литературы» удивительно верно и ехидно замечено: «Лето 1917 года застает Пришвина ищущим, но не нашедшим», что является перифразой известного высказывания декадентов по отношению к их литературно молодому собрату.
Только что мог найти он тогда в деревне, какие картины подмечал его живой глаз, еще совсем недавно любовавшийся общенародными поисками Китежа и вечной истины?
Убийства, грабежи, причем особенно подлые тем, что во имя этих грабежей надевалась маска порядка, воровство, достигавшее чудовищных размеров, и вот теперь бывший марксист и декадент, или вернее демократ, как бы сказали мы сегодня, взывал в печати к правительству объявить землю государственной собственностью. Есть что-то трогательное и даже плохо укладывающееся в общепринятые представления о Пришвине-индивидуалисте и природном человеке в его настойчивости и воле государственника. Но факт остается фактом: в семнадцатом году Пришвину было за державу обидно. В то время когда «каждая волость превращается в самостоятельную республику, где что хотят, то и делают, совершенно не считаясь с распоряжением правительства и постановлением других волостей и уезда», когда сущностью происходящего в России стал распад государства, беззаконие, воровство и смута, и каждый думал только о себе, о том, чтобы побольше урвать, писатель пекся о государственных интересах: