«Читал фельетон Горького „Механический гражданин“, в котором он самоопределяется окончательно с большевиками против интеллигенции.
Я допускаю, что все мы (и я в том числе) ворчим на власть или ругаем ее, исходя от точки своего личного поражения, что власть эта порождается нами же, и если она плоха, то виноваты в этом мы сами. Вследствие этого считаю своим долгом терпеливо переносить все личные невзгоды, как можно лучше, больше работать и бунтовать не против существа этой власти, а против условий моего труда. Чувствую, что нас, таких частных людей, довольно…»
Запись важна и тем, что идея лояльности, законопослушности и конструктивности сконцентрирована здесь очень искренне и ясно, в сущности, Пришвин, в ту пору еще достаточно либерально и благодушно настроенный, приоткрыл путь своеобразной эволюции, сближения, по которому при известных условиях могли бы пойти враждующие российские стороны: интеллигенты и большевики, — не поступаясь своими основными принципами. С терпеливой интеллигенцией можно было сотрудничать и находить общий язык, можно было улучшать условия ее труда при условии соблюдения ею определенных правил поведения, и, в свою очередь, ей открывалась возможность смягчать действия власти, не подвергая сомнению ее общую необходимость и даже строгость к откровенным противникам и просто анархическим элементам. Квинтэссенцией благодушия и определенного утопизма может служить следующий едва ли не мондиалистский пассаж:
«Ближайшая задача: создать во всем мире единую и незыблемую власть. Русский мужик — замечательный материал для анализа холодного отношения к власти».
Тут вот что важно: справедливо и точно понимая происходящее в стране начиная с семнадцатого года как войну большевиков с мужиками, где хлебозаготовки (продразверстки)
«были как бы артиллерийским огнем, а последующее „раскулачивание“ — атакой»,
— Пришвин, у которого были личные счеты с обеими воюющими сторонами (вспомним — коммунисты его из дома прогнали, а мужики дом сожгли), опять, как и в годы черного передела и гражданской войны, в чуть большей степени, но все же склонился на сторону власти, а не народа.
Позднее он сформулировал свою позицию следующим образом, причем это тот редкий случай, когда, говоря об Алексее Максимовиче, Михаил Михайлович явно примеривался и к собственному пути:
«Горький — это типичный анархист. Как же вышло, что он стал ярым государственником? Вот как вышло: большевики взяли власть, из этого все и вышло. Власть была взята для того, чтобы этой силой уничтожить капитализм и устроить трудовое крестьянство. Антибольшевики считали, что государственную власть брать нельзя, потому что людей переделывать надо не принудительно-материальным путем, а путем духовного воспитания».
Казалось бы, Пришвин должен стоять именно на этой духовной позиции и быть антибольшевиком хотя бы в пику Горькому. А только — ничего подобного, и далее разрядка не моя, но Михаила Михайловича:
«Большевики оказались правыми. Власть надо было брать, иначе все вернулось бы к старому. Монархия держалась традицией, привычка заменяла принуждение. В новом государстве новый план потребовал для своего выполнения принуждение во много раз большее, а люди те же и еще хуже».
Конечно, тут сказалась и традиционная интеллигентская ненависть к монархии, к гимназии, к Ельцу, к старому миру, который Пришвин ненавидел еще больше нового —
(«Православный крест… монархия… Попы… панихиды… Урядники… земские начальники — Невозможно!»