В истории все происходило наоборот, но странным образом писатель продолжал убеждать себя в целесообразности затеянных в деревне реформ. Все понимал: «Жизнь в колхозе фабричная. Она тяжелей деревенской и скучней», но все равно доказывал сомневающимся «невозможность хозяйства вне колхоза» и приводил соображения весьма неожиданные:
«В деревне беднота, которая с самого начала паразитировала на трудящихся, когда теперь дошло дело до вступления в колхоз, вдруг повернула фронт и оказывает бешеное сопротивление. Это и понятно: в колхозе надо работать. Идут в колхоз те, кто боится быть раскулаченным».
«Последние конвульсии убитой деревни. Как ни больно за людей, но мало-помалу сам приходишь к убеждению в необходимости колхозного горнила. Единственный выход для трудящегося человека разделаться с развращенной беднотой, единственный способ унять своего бездельника сына, проигрывающего в карты его трудовую копейку».
«Взять наших мужиков, ведь они все индивидуалисты и всякую общественную работу делают нехотя. Система колхозных трудодней — это единственное средство принудить их работать для общества, но, конечно, отдельные крестьяне есть отличные общественники. И вот то, что они со всей радостью делали бы от себя, теперь им из-за ленивых анархических масс приходится делать под палкой. Для них-то именно государственное принуждение и является кащеем».
Прав Пришвин или не прав в оценке социального расслоения деревенского люда и русского крестьянства как анархической массы, которая при подобном подходе, оказывается, сама была исторически виновна в необходимости насильственной коллективизации ради ее же блага, но если вспомнить, что совсем недавно любимым героем писателя был перепелиный охотник Гусек, человек с хозяйственной точки зрения совершенно никчемный, природный лентяй и наверняка стихийный анархист в душе, то противоречие получится любопытное, клином раскалывающее Пришвина-художника и гражданина.
Пришвин был за коллективы, восхищался Гуськом, поддерживал государство, но и к кулакам испытывал симпатию:
«Я, когда думаю теперь о кулаках, о титанической силе их жизненного гения, то большевик представляется мне не больше, чем мой „Мишка“ с пружинкой сознания в голове.
Долго не понимал значения ожесточенной травли „кулаков“ и ненависти к ним в то время, когда государственная власть, можно сказать, испепелила все их достояние. Теперь только ясно понял причину злости: все они даровитые люди и единственные организаторы прежнего производства, благодаря которым до сих пор, через 12 лет, мы живем в значительной степени»,
— и далее себя он сравнивал именно с ними, называя «совершенным кулаком от литературы».
Но кулаков он противопоставлял не только и даже не столько людям власти (ибо, по идее, те и другие должны быть союзниками, заинтересованными в крепком государстве), сколько завистливому крестьянскому миру: