В первом четверостишии следующего стихотворения появляется строка, ключ к которой найдется только в финале стихотворения: «Взгляд оставляет на вещи след».
«Оттиск» слов «доброй ночи» — это и есть тот след некогда произошедшего в одиночестве прощания ни с кем. В то же время становится ясно, что этот след оставляется «взглядом», который означает встречу человека с предметом. След приравнивается к слову именно потому, что его нужно суметь прочитать. Но прочитать его невозможно. От всей трагичной ситуации прошлого в настоящем остался только след «доброй ночи» — ситуации высказывания слово не сохраняет.
Здесь появляется обратная логика уподобления слова и мира: если сначала слово вошло в предметный мир, будучи следом (№ 1, № 2), то уже к четвертому стихотворению внешний мир, выраженный следом, становится словом. Именно поэтому далее автор-творец уже способен изменять предметную действительность — выбирая слово.
Логика такова: следы остаются только зимой, поэтому, если следы обнаружены, значит на дворе зима. Приведенная строка является полуабсурдным примером взаимосвязи внешнего мира, слова и человека («зима», «след», «каблук»). Причем, эту взаимосвязь задают законы грамматики, которые могут не обращать внимания на логику взаимосвязей предметов в действительном мире.
Наибольший разрыв между порядком мира и порядком грамматически связанных слов проявляется в третьем и пятом стихотворениях цикла. Здесь фактически демонстрируется зависимость мира от грамматических законов:
Выше эти места были истолкованы с помощью одного из образов Бродского на данном этапе творчества — образа волапюка, слова искусственного языка, возникающего в результате смещения инородных элементов. Волапюк — это язык-в-себе: он не может иметь адресата, поскольку не может быть понят. В таких отрывках горизонтальные мотивные связи отступают перед вертикальными — слова, которые плохо складываются, в контексте цикла, тем не менее, встраиваются в определенные парадигмы.
Но что нарушает грамматику? Здесь возможен целый спектр толкований, но наиболее логичным кажется предположение о том, что грамматику нарушает активность лирического «я» — его попытки выразиться в слове, которое, принадлежа внешнему миру, не выражает живого. Таким образом, расширяется и понимание волапюка — это заведомо неудачная попытка сочетать живое и неживое. После пятого стихотворения таких попыток фактически не предпринимается — их бесполезность как бы осознанна.
В шестом стихотворении связь слова с внешним миром демонстрируется сразу несколькими примерами, в которых сквозь порядок мира проступает порядок языка. Финал же стихотворения декларирует их полную неразличимость:
Первый отрывок: слово лежит «в пределах смысла», и человек, редуцированный здесь до «голоса», пытается этот смысл «удержать». А что угрожает «смыслу»? С одной стороны, «резкие порывы ветра», проявление стихии, родственной языку. «Смысл» здесь — личная человеческая ценность, которую человек пытается передать словом. «Удержать в пределах смысла» значит не дать стихии — в том числе, стихии языка — окончательно разрушить личность. «Удержать» — это усилие, предпринимаемое ради собственного существования. С другой стороны, «голос пытается удержать слова», а их смыслу угрожает «визг» — слишком интенсивное проявление человеческого. «Удержать слова» читается как «удержаться за слово как за нечто незыблемое». В одном отрывке сталкиваются две разнонаправленные интенции — стремление преодолеть человеческое с помощью языка и стремление не потерять человеческое, оставшись с языком один на один.