В следующем отрывке в качестве второй части метафоры появляется и сам образ языка — хотя и в своей «плотской» ипостаси: «соленый язык за выбитыми зубами».
А после финального сравнения уподобление хода мироздания логике строения предложения становится определяющим для художественного мира цикла. Язык становится системой координат, исходя из которой рассматривается мироздание. Таким образом, мир оказывается понят. Понят как высказывание, частью которого является лирический герой, но не автор-творец.
Восприятие мира как высказывания (в том числе — божественного) свойственно не только для цикла «Часть речи», но и для дальнейшего творчества Бродского. Есть основания предположить, что такое понимание мира у Бродского основано на его трактовке мифа о Петербурге — городе, созданном волей Петра I. Поэт не раз говорил о том, что Питер воспринимался им всегда как высказывание одного человека. «Петр I провидел город», — пишет Бродский в эссе о Петербурге: «Ежели что и искривлено в этом городе, то не потому, что так было намечено, а потому, что он был неряшливый чертежник — его палец порой соскальзывал с линейки, и линия под ногтем загибалась»[117]
.Однако скоро и весь внешний мир стал мыслиться поэтом как одно из выражений универсального Языка, который существует только посредством человека, но в различных формах: от самой действительности до написанного от руки слова. Образ этого универсального Языка узнается и в поэтике цикла «Часть речи».Седьмое стихотворение цикла показывает, что связь между внешним миром и языком мыслится двунаправленной. Действительность порождает язык вместе с человеком, а затем язык переделывает мир посредством человека.
Далее на протяжении четырех стихотворений образ языка уходит на задний план, чтобы затем значимо прорваться в двенадцатом стихотворении цикла: «Тихотворение мое, мое немое…»
От акта «тихотворения» язык неотрывен:
«Пылью безумия», в конечном счете, оказываются слова — то, что от самого безумия останется. Так человек оставляет след той ситуации, в которой некогда находился. Однако в этом стихотворении акценты расставлены таким образом, что «борзопись» становится уделом лирического героя только потому, что других способов разделить «ломоть отрезанный» — хотя бы поговорить — нет. В ситуации полнейшей безадресности и одиночества лирического героя язык становится даже не чем-то важным для героя, а единственным, кто дает лирическому герою иллюзию выхода их личной трагедии. Из неодушевленной «борзописи» получается одушевленное «тихотворение».
В следующем стихотворении получает развитие мотив несоответствия изображающего и изображаемого (слова-следа и человека-жизни). Ранее уже отмечалось несовпадение «оттиска «доброй ночи»» с той ситуацией, в которой эти слова были произнесены. В тринадцатом стихотворении узнается именно мотив, то есть специфическое отношение, которое многое рассказывает и о тех образах, которые в этом отношении заняты.
«Кристалл», оставшийся от «дребезжащего звонка», — это слепок прошедшей сиюминутности, которая благодаря памяти обрела форму. Время языка-следа — настоящее, время человека и дребезжащего звонка — прошлое. Время «одевает в кость» настоящее, отвечает на те вопросы, которые человек перед собой ставил, меняет систему ценностей, а значит — и точку зрения на мир.
Главный мотив цикла, вынесенный поэтом в заглавие, — преображение человека в «часть речи» — действительно организует и, так или иначе, обуславливает все остальные. Однако опознание этого мотива как главного все-таки происходит не сразу. В процессе чтения в целое складываются все взаимодействующие между собой частности, а потом уже на основе целого можно говорить о приоритетах.
Четырнадцатое стихотворение приводит поэтическое сознание к мысли о том, что «перемена мест» губительна для «мелких слагаемых». Последнее четверостишие — своеобразная реакция на собственный поэтический тезис: «И улыбка скользнет… крича жимолостью, не разжимая уст». Немой крик, в виду беззвучности языка, — единственно возможная форма проявления лирического героя.
В пятнадцатом стихотворении мир предстает в виде книги: