— Перво дело, надо волосы иметь на себе. Лысому нельзя — бог не велел. Может, бес. Так вот поясняю: выдерни из темя или с макушки щепотку, — он обратился к Нюре, и та наклонилась к нему всем туловищем, затаила дыханье. — Положи волоски к себе на грудь, к самому нутру, проноси двое суток. А на третьи сутки сожги. Прямо на большом огне сожги. И сразу явись к тому человеку, в тот жо час. Как встретитесь — похлопай его по плечу трижды и трижды повтори про себя: «Рыба с водой — любовь со мной...» Теперь он от тебя не отстанет, теперь его хоть в карман.
— Любовь со мной... — повторила про себя Нюра, голова ее медленно осела на стол, и так шея задергалась, как у худой серой утки, когда уж сверху нож занесен и рядом мигает смерть.
— Да не страдай ты о Ваньке. Тебе уж пожить можно. Где робишь-то? — спросил Федор резко и совсем трезво, словно и не пьянел сейчас у меня на глазах, словно в холодной воде искупался — и ободрало.
— Я в детском саду, техничкой. Полы мою, ж...ки им подтираю, и подменной приходится. Нянечка заболеет — я подменю, — Нюра опять оживилась, в глазах свет проснулся, и они глядели осмысленно, узнавая меня и Федора и нашу горницу. И опять вспомнила: — У меня теперь своя комнатка, батареи есть, дров не надо. Два стула купила. Я книжки читаю. Заглавья выписываю...
— Ну и смешно место. В кого ты така-затака... А до садика где была? — стал допрашивать ее Федор снова как маленькую.
— Ходила по Грачикам, нянчилась. Тоже было хорошо. О Ване всем рассказывала. Там лучше слушают — там война была...
— Опять в покормушках? Не надоело?
— Свое ела, чужо не брала, — обиделась теперь Нюра, и одна щека дернулась, а на шее забилась крупная становая жила.
— А зачем в садик пошла? От добра добра не ищут, — упорствовал Федор.
— А там деточки! Своих-то нет, хоть за чужих подержусь, — улыбнулась Нюра, и жила на шее перестала стучать.
— Деточки... — проворчал Федор, — у меня вон, двое их, да не дозовешься. Так и сдохну один — доску прибить некому...
— И не жалко? Позоришь кровь... — удивилась Нюра.
— А ты не учи рыбу плавать, — спокойно ответил Федор и опять размял папиросу. Широко пыхнул дымом, и мы замолчали в задумчивости, какое-то оцепененье нашло и спустилась усталость, да и было жаль спугнуть тишину. Все уж выпили, все доели, пора бы и уходить, нагостились. И вдруг Федор спросил в упор:
— Зачем поехала в Грачики?
— Куда иголка, туда и нитка, — ответила быстро Нюра и поджала губы.
— Так его нет и позабудь, — проговорил скороговоркой Федор, и опять в лице мелькнуло что-то непрочное, глазки сжались наполовину и засияли нехорошо.
— Зачем ты его избывашь? — посмотрела на него зло Нюра и обратилась ко мне: — Пойдем, Васяня. Погостили, ушки поели, водочки понюхали...
Я удивился: что-то нехорошее стояло у ней в голосе. Да и сама была непривычно спокойна, невозмутима. И Федор точно слышит меня;
— Постой, Нюра!.. Вижу — не на месте ты. То ли уж открыться совсем? — начал он неуверенно, облизнул сухие, крепкие губы, а лоб опять сжал. И глаза у него горели.
Нюра зашевелилась на стуле и снова — ровно, спокойно, не дрогнет в ней ничего:
— Откройся, Федя, откройся. Чего мучишься? Совсем замучишься? Поди, болезнь незнакому завел? Я помогу. Немного знаю по травам, да еще в Грачиках поучилась...
— Боле-езнь! Ах ты, девка-лукавка! — захохотал Федор, но хохот вышел какой-то натужный. Глаза совсем скрылись под брови и не поймешь, что спрятали.
— Ну, Федя, раз запряг, то понужай, — сказала она весело и повернулась ко мне всем лицом, в котором тоже встало веселье и тайная значительность, которую я так и не мог понять.
— Пошли, Васяня, раз молчит.
— Ну ладно, поехали-заехали, — повторил Федор. — Я все скажу. Я тебе при свиданье буркнул — хорошо, мол, тебе бы вернуться. То есть ко мне... А потом замяли как-то.
— Опять в покормыши? — проговорила Нюра медлительно и поджала обиженно губы.
— Зачем? На равноправных! — сказал быстро Федор и подвинулся к ней очень близко. Она отвернула лицо, наверное, опахнуло водочным дыхом. Растянула в улыбке губы. Все это нехотя, и на лице — лень.
— За дочь аль за жену? — и вдруг, не стерпев, захохотала. Оглянулась на меня и захохотала еще больше.
Но Федор понял ее по-своему и ответил раздумчиво:
— А я, Нюрка, еще смогусь, смогусь... — добавил еще раз и заморгал грустно, осмысленно, совсем протрезвев.
— Да очнись же, Федя, оклемайся! — опять Нюру растащило, уже и смех-то весь вышел, осталась одна икота, а Федор все мрачнел и мрачнел. Взглянул на меня, как будто в первый раз увидел и сразу забыл, будто и не я сидел в комнате, а какой-то чурбак. И сразу началось между ним и Нюрой долгое спокойное откровение. И начал его сам хозяин.