— Я знаю об этом, потому что вижу, как много в вас ожидания. — Да-да, точно! — Почти любое страдание можно перенести, при условии, что вы сами его выбрали. Я был в Лондоне, когда немцы напали на Польшу, но знал, что должен вернуться туда, и еще я знал, что если вернусь, то подвергнусь большой опасности. Когда они сломали мне пальцы, я понял, отчего церковь так сильна — она была создана людьми, которые сами избрали для себя путь страданий, страданий за нее. Моя боль — это тоже был результат выбора, и это измерение выбора, этот его аспект, понимаете, сделал его значительным; он не пропал даром, не был потрачен впустую.
После этого он просто протянул руку над ручкой кресла, схватил ее за руку, привлек к себе и с задумчивым видом поцеловал в губы, закрыв глаза, словно она символизировала что-то для него и для его мудрого европейского страдания. Она тут же поняла, чем в действительности была эта ее долголетняя боль — просто она никогда, в сущности, не выбирала Сэма, он как бы случайно свалился на нее, потому что — да-да, потому что она никогда не думала о себе подобным образом, как о женщине определенной ценности, по собственному выбору приносящей себя кому-то в дар. Он запустил ладонь ей под одежду, и даже этот цинизм его холодной изощренности понравился ей своей бесстыдной осознанностью.
Она опустила взгляд на него, стоящего перед нею на коленях, зарывшись головой ей между бедер.
— Мне нравится понимать, что я делаю. А вам? — спросила она и засмеялась.
Лицо у него было широкое и очень бледное, ширококостное и сильное. Он поднял голову и, скривив губы, сказал:
— Послевоенная эра уже начинается. — Но губы его по-прежнему кривились, это он так смеялся. Какое это все-таки счастье, только что поняла она, что она ничего для него не значит!
III
После того как Сэм в сентябре вернулся, прошло несколько месяцев в отягощенных чувством вины размышлениях, прежде чем она осмелилась ему сказать, что больше не в силах выносить совместную с ним жизнь. И произошло это совершенно случайно.
Ей было трудно заговорить об этом, потому что он снова вел себя так, как будто у них никогда не возникало никаких проблем; не помогало ему и то, что где-то в глубине души он приписывал себе весьма значительные заслуги как участник разгрома фашизма. Его вера в пророчества марксизма, в которые он верил, доказали свою состоятельность, обернувшись послевоенной мощью России и искоренением фашизма, и он вполне осознанно считал себя участником исторического процесса, причем выдающимся. В его голосе появились новые нотки, что-то вроде надменности или высокомерия, качество, которое она некогда желала обрести сама; но теперь это раздражало ее, поскольку духовно они уже разошлись в разные стороны. Но что совершенно выбило ее из колеи, так это его рассказ однажды вечером, как он насильно овладел какой-то немкой-фермершей, ненастной ночью давшей ему приют.
Она улыбнулась, заинтересованная:
— Расскажи мне. Она была замужняя?
— Ох, конечно. Муж пропал без вести; она думала, он попал в плен или его убили в Сталинграде.
— Молодая?
— Лет тридцати, тридцати двух.
— Хорошенькая?
— Ну, тяжеловата немного. — Его резкий смех подсказал ей, что он, наверное, уже решил больше с нею не откровенничать и вообще не быть особенно вежливым. Сексом он после возвращения занимался с нею заметно более властно, но ничуть не менее неумело, чем прежде; он гораздо лучше умел обращаться с ее телом, но вот ее чувства, казалось, вообще его не занимали.
— И что произошло? Давай рассказывай.
— Ну, это было в Баварии… Нас разместили в этом наполовину разбомбленном здании муниципалитета, сквозь все окна задувал ветер, а я был простужен, меня всего трясло. Ну я и пошел в город. И через полмили увидел дом, он выглядел целым, из трубы шел дым. Я и вошел. Она меня супом угостила. Такая глупая баба, у нее даже ума не хватило убрать нацистский флаг, что висел над портретом мужа. Было уже поздно, и я… — Он надул губы, вытянул ноги и свел руки над головой. — Ты действительно хочешь это услышать?
— Да ладно тебе, милый, ты же сам хочешь об этом рассказать.
— О'кей. Я сказал, что мне негде ночевать, и она провела меня в эту крошечную холодную комнатку возле кухни. А я и говорю: «Слушай, ты нацистская сука, я буду спать в самой лучшей кровати, какая только есть в этом доме…»
Она возбужденно засмеялась.
— Как замечательно! И что она сделала?
— Ну, она позволила мне завладеть и ею самой, и их семейной спальней.
Она почувствовала его затруднение и широко улыбнулась:
— И что дальше? Давай, давай, рассказывай, что было дальше! — Он покраснел, но довольно горделиво. — Какой она оказалась в постели? Горячей лошадкой? Да не молчи ты! Она что, ухватилась за тебя?
— Вовсе нет. Она оказалась настоящая наци.
— Хочешь сказать, ты ее изнасиловал?
— Ну, не знаю, можно ли это считать изнасилованием, — сказал он, явно рассчитывая, что именно так она и считает.
— Так она хотела этого или нет?
— Какая разница? Все было не так уж плохо.
— И сколько ты у нее оставался?
— Всего две ночи, потом нас оттуда перевели.