Человек существовал не в трех, а по меньшей мере в четырех измерениях. Руководимый общими потребностями и силами, он воспринимал их, как лично на него направленные. И как бы ни действовал он в настоящем, в «предлагаемых обстоятельствах», с ним всегда оставалось его прошлое, и он носил в себе свое будущее, как он о нем думал. Вместе взятое, это также участвовало в его оценках и поступках. Одновременно — в каждую данную минуту он зависел и от своего тела: здоровья или нездоровья, старенья, болезней, да и от погоды. Зависел он и от ассоциативных подсказок и от случайных впечатлений: стремительно пронеслась птица над головой, забарабанил по крыше осенний дождь, «струна звенит в тумане», улицу перешла прекрасная женщина, еще протащился старик… Мало того, человек оказывался точкой пересечения многочисленных влияний — в потоке непрерывной информации. И каждая такая точка имела основание для отдельной оценки — характеристики, которая была тем точнее, чем глубже удавалось проникнуть в ее подвижную структуру… Словом, человек виделся Уланову как сложнейший процесс, и таким его следовало, мечталось Уланову показывать. Разумеется, в человеке-процессе были доминантные направляющие, требовалось постоянно держать их в виду. Однако для удобства «показа» человек искусно — и слишком часто неискусно — выделялся из множества обусловливающих личность причин и связей. И это напоминало Уланову операцию на сердце, когда оно отключалось от всего организма и его жизнедеятельность насильственно приостанавливалась, правда, на очень недолгое время, — стоило опоздать лишь на минуту, и сердце умирало. Бесспорно, что многое можно узнать о растении, даже выдернутом из почвы и помещенном в гербарий. Но полное знание о нем приобреталось только, когда оно росло или умирало, когда его согревало солнце, кормила земля, поил дождь или мучила засуха.
Подчас Уланова охватывало горе бессилия. Казалось, совершенно напрасным с его возможностями изобразить, попытаться хотя бы изобразить своего молодого современника — кого-то во всем богатстве и сложности его исторического и субъективного бытия — другого во всей его реликтовой нищете. Решение задачи требовало также некоей эстетической «революции». Мир вокруг изменялся быстрее, чем когда-либо, но совсем непросто: неуступчиво отмирало в человеке старое и неожиданным и неузнанным на первых порах рождалось новое. Про себя Уланов вспоминал:
Под простотой и подразумевалась, по-видимому, высшая реалистическая точность, которая единственно была нужна людям.
Жена вернулась на короткое время домой отдыхать и вновь уехала — неохотно. Соскучилась по дому. Но она действительно нуждалась в отдыхе: в минувшем сезоне было слишком много поездок, спектаклей, съемок, ролей; Уланов остался в Москве, отговорившись, что ему лучше работается дома, — все же у него еще держалась надежда на встречу с Мариам. Ушла в отпуск работница, в квартире стало пусто, тихо, одиноко, незаметно оседала пыль на мебели, на окнах, на книгах, — квартира становилась словно бы нежилой; несколько дней досаду причинял частый пулеметный треск во дворе — там рыли землю, чинили водопроводные трубы, но и это кончилось. И тишина, и будто запустение, в которое погрузился Уланов, доставляли ему даже отраду: он тоже устал от всех своих потрясений… Так или иначе, в тишине и в одинокости Уланову вправду лучше работалось. Выходил он из дома только вечерком, немного пройтись, а еще когда сухомятка и вечная яичница уже не лезли в горло. Показываться в «Алмазе» ему было заказано, и время от времени он отправлялся пообедать в ресторан Дома литераторов, снова открывшийся с осени.
Так как всегда было за столиками много знакомых и полузнакомых лиц: завсегдатаи — чаще люди с отшумевшей литературной биографией, любители пива и раков, далее — шумливые молодые и немолодые поэты, далее — функционеры, работники аппарата Союза и примолкшие, одинокие старики. Эти приходили, чтобы недорого поесть и главным образом — скоротать время, которого им оставалось не так уже много, последнее сообщало даже оттенок трагизма их долгому сидению за чашечкой кофе, за бутылкой минеральной воды. Объединяясь, они предавались воспоминаниям — это были анекдоты из литературного быта давних лет: кто-то ужинал с Алексеем Толстым, и Толстой со знанием вопроса поучал метрдотеля; кто-то помнил еще Есенина и его запои. Но порой точно нездешний ветер оживлял эти полумертвые лица, и старцы в поношенных пиджаках с трогательной горячностью обсуждали состояние современной литературы. А молодые поэты поносили поэтов немолодых и сдавленными, страстными голосами читали друг другу свои сочинения. Члены многих руководящих комиссий и советов, поглощая пищу, сами были поглощены бесконечной деловой информацией и делились соображениями, носившими персональный характер.