Читаем Притчи Дмитрия Мережковского: единство философского и художественного полностью

Антиномия Мережковского: Иисус с хлыстом в руках — Иисус тишайший, введенная автором как основная психологическая коллизия выбора Иуды и один из способов еще раз подчеркнуть человеческую природу Иисуса, умевшего быть не только кротким, но и гневным, неверно истолковывалась критикой. Г. Адамович отмечал «идущий от всего сочинения холодок», утверждал, что Мережковский перенес Евангелие «в какое-то недоступное “вне”, и даже догмат спасения провозглашен с тех же высот не столько как обещание, сколько как непреложный обязательный приговор»[221]. Критик обвинял Мережковского в любви к насилию, решив, что облик бичующего Иисуса сладок сердцу писателя, а также — в стремлении подогнать исторические факты под собственные далекие от жизни построения и концепции. Христианская критика приняла роман как неудачное богословское сочинение. М. Лот-Бородина, обвиняя Мережковского в гностическом извращении используемых источников, увлечении «языческими чарами», гипертрофии человеческого начала в образе Христа, господстве чувственного и телесного, \197\ «блуде вокруг Отца, Сына и Матери-Духа», определила позицию автора как эмоциональное христианство, не имеющее стержня, а его Евангелие — как книгу, лишенную искупления и благодати[222]. С. Безобразов указывал на ошибки и неточности в использовании автором богословских и исторических документов, говорил о неспособности Мережковского удержаться на высоте интуиции, Христос в романе казался ему похожим на Антихриста[223]. А. Салтыков, напротив, считал, что роман своим синкретизмом «возвращает нас к истокам христианства. Ибо раннее христианство не знало разрыва между верою и знанием»[224]. Критик рассматривал роман как сплав личного духовного опыта с духовным и историческим опытом XX столетия, попытку познающего чтения Евангелия, стремление видеть в Евангелиях биографию Христа: «Никто не развернул с такой силой, как это сделал Мережковский, личную драму Христа»[225]. Б. Вышеславцев видел «главное достоинство книги Мережковского в абсолютной оригинальности его метода: это не “литература” (литература о Христе — невыносима), не догматическое богословие (никому, кроме богословов, непонятное); это и не религиозно-философское рассуждение — нет, это интуитивное постижение скрытого смысла, разгадывание таинственного “Символа” веры, чтение метафизического шифра, разгадывание евангельских притч, каковыми в конце концов являются все слова и деяния Христа»[226]. Мережковский хочет быть «учеником Христа, и притом любимым учеником, которому \198\ доверены особые тайны»[227]. Он никогда не остается самодостаточным, используя материал других прозрений; интуитивно разгадывает чудесное, отталкиваясь от «изумления» — начала истинной философии и мистики.

На наш взгляд, все вышеприведенные критические замечания не в полной мере характеризуют природу романа. Нежелание рассматривать сочинение писателя как философско-биографический роман-концепцию приводит читателей к резкой поляризации мнений и эмоциональности, лишенной объективности, господствующей в высказываниях хулителей и доброжелателей Мережковского. Мережковский во всех сочинениях, независимо от периода их создания, остается «осмысливателем бытия» (И.С. Лукаш), но мыслит он в художественных образах, и поэтому жанр философского романа-концепции, обладающего собственным художественным действием и позволяющего автору активно участвовать в повествовании, используя широко развернутые философско-лирические монологи, как нельзя лучше соответствует образу мысли писателя. Особенностью «осмысливания бытия» объясняется и новообретенный синтез возможностей философского и биографического романов. Так, отрешившись от святости темы и величия Образца, взятых Мережковским в основу повествования, читатель открывает художественный образ, созданный Мережковским, воплощающий метафизическую правду писателя, выросшую из его видения и представления о мире, Боге и человеке. \199\

Формально роман построен по схеме, рассмотренной нами выше при анализе дилогии, созданной Мережковским ранее. Открывается повествование философемой, заявленной в эпиграфе. Раскрытие философемы происходит в сюжетном действии и проверяется судьбой героя. Изменение формы по отношению к предыдущей дилогии заключено в отказе либо в сведении к минимуму использования второстепенных персонажей, роль которых (ведение философских диспутов и проверка истин) берут на себя авторские монологи, особый характер которых разбирался нами ранее, а также внесюжетные элементы — вставные новеллы в виде апокрифов и преданий, путем мифологизации достигающие той же цели.

Перейти на страницу:

Похожие книги

Психодиахронологика: Психоистория русской литературы от романтизма до наших дней
Психодиахронологика: Психоистория русской литературы от романтизма до наших дней

Читатель обнаружит в этой книге смесь разных дисциплин, состоящую из психоанализа, логики, истории литературы и культуры. Менее всего это смешение мыслилось нами как дополнение одного объяснения материала другим, ведущееся по принципу: там, где кончается психология, начинается логика, и там, где кончается логика, начинается историческое исследование. Метод, положенный в основу нашей работы, антиплюралистичен. Мы руководствовались убеждением, что психоанализ, логика и история — это одно и то же… Инструментальной задачей нашей книги была выработка такого метаязыка, в котором термины психоанализа, логики и диахронической культурологии были бы взаимопереводимы. Что касается существа дела, то оно заключалось в том, чтобы установить соответствия между онтогенезом и филогенезом. Мы попытались совместить в нашей книге фрейдизм и психологию интеллекта, которую развернули Ж. Пиаже, К. Левин, Л. С. Выготский, хотя предпочтение было почти безоговорочно отдано фрейдизму.Нашим материалом была русская литература, начиная с пушкинской эпохи (которую мы определяем как романтизм) и вплоть до современности. Иногда мы выходили за пределы литературоведения в область общей культурологии. Мы дали психо-логическую характеристику следующим периодам: романтизму (начало XIX в.), реализму (1840–80-е гг.), символизму (рубеж прошлого и нынешнего столетий), авангарду (перешедшему в середине 1920-х гг. в тоталитарную культуру), постмодернизму (возникшему в 1960-е гг.).И. П. Смирнов

Игорь Павлович Смирнов , Игорь Смирнов

Культурология / Литературоведение / Образование и наука
Опасные советские вещи. Городские легенды и страхи в СССР
Опасные советские вещи. Городские легенды и страхи в СССР

Джинсы, зараженные вшами, личинки под кожей африканского гостя, портрет Мао Цзедуна, проступающий ночью на китайском ковре, свастики, скрытые в конструкции домов, жвачки с толченым стеклом — вот неполный список советских городских легенд об опасных вещах. Книга известных фольклористов и антропологов А. Архиповой (РАНХиГС, РГГУ, РЭШ) и А. Кирзюк (РАНГХиГС) — первое антропологическое и фольклористическое исследование, посвященное страхам советского человека. Многие из них нашли выражение в текстах и практиках, малопонятных нашему современнику: в 1930‐х на спичечном коробке люди выискивали профиль Троцкого, а в 1970‐е передавали слухи об отравленных американцами угощениях. В книге рассказывается, почему возникали такие страхи, как они превращались в слухи и городские легенды, как они влияли на поведение советских людей и порой порождали масштабные моральные паники. Исследование опирается на данные опросов, интервью, мемуары, дневники и архивные документы.

Александра Архипова , Анна Кирзюк

Документальная литература / Культурология