Кристину я видел только по вечерам в трейлере. Она привозила готовые ужины и ела их перед телевизором прямо из лотков. Дети мне своего общества не навязывали. Они возвращались на мотоцикле за полночь и спешили юркнуть в палатку. Днем они жили своей жизнью. Кристина загорала. Погода стояла прекрасная. Я их привез, устроил — и меня оставили в покое. Я говорил им, что сижу здесь из-за толпы, что устал от общества себе подобных. Жан-Поль посматривал на меня с уважением, как будто это я переживал «трудный возраст». Стефани целовала меня и стискивала мою руку, когда мы пересекались. Она, наверно, думала, что я боюсь нарваться на типа из дискотеки, и этим жестом как бы говорила мне, что, мол, ей очень жаль, она меня понимает и я все равно ее герой.
Кристина меня методично игнорировала, но я чувствовал, что ее снедает тревога от мыслей о вдруг вышедшем из колеи муже, и догадывался, что, поджариваясь на лежаке, она измучилась в поисках стратегии, линии поведения после отпуска, в химчистке, в присутствии моего отца. Притворство, равнодушие, вражда, примирение? Она со мной не разговаривала, но исправно наполняла холодильник, и я мог наблюдать за ее душевными терзаниями через продукты, которые она мне покупала. Салат с тунцом был признаком затишья, ветчина в вакуумной упаковке — показателем напряжения, а диетический коктейль Слим-Фаст — угрозой конфликта. Холодильник стал единственным связующим звеном между нами, но, поскольку я, когда открывал его, умирал от голода, мне было недосуг об этом задумываться. Я готовил что-нибудь на скорую руку и тотчас же покидал трейлер, унося с собой свой обед, — ел я в кухне, из севрских фарфоровых тарелок, за столом, накрытым на двоих. В доме не было ни газа, ни электричества, но вода оказалась не перекрыта. Наверно, артезианский колодец. Я по-быстрому мыл посуду, думая о Кристине, — она упала бы в обморок, увидев, как я хозяйничаю на кухне. Кристина существовала лишь в уголке моего сознания, послеобеденном уголке, несколько минут в день.
Она возвращалась на машине около семи; я ждал ее снаружи, не хотел, чтобы она меня застукала, вторглась в мои чувства, во владения Марины. «Вилла Марина» — так назывался дом, я нашел табличку на столбе, наполовину скрытую плющом. И она стала для меня Мариной, эта женщина, которую я представлял себе во всех комнатах, осязал в ее головных щетках, ласкал в ее платьях, целовал в выемках ее подушек. Чем подробнее рисовал я себе ее образ, тем сильнее манил меня дом, тем крепче он меня держал, казалось, не хотел вечером отпускать и ждал моего возвращения.
Однажды утром в гардеробе сиреневой комнаты платье на плечиках показалось мне светлее, чем накануне. А между тем погода была такая же и свет не ярче. Ткань словно выгорела слегка, как от долгого пребывания на солнце — как штука такого же шелка на чердаке под слуховыми окошками. Я решил, что просто перепутал с другим платьем, в другом шкафу, их в доме было столько… И выкинул из головы эту мелочь. Но на следующий день в другой комнате, в квадратной башенке, я обнаружил висевший на ключе комода лифчик. Его не было раньше, я не мог не заметить, я заходил в эту комнату раз десять, не меньше… Современной модели, размера 85 В, телесного цвета. Я взял его в руки, медленно поднес к лицу. От него пахло домом, очагом и сырой штукатуркой, морем и смолой, но к этим знакомым запахам примешивался аромат лимонной мелиссы, еще свежий, еще теплый. Торжествующий крик вырвался из моей груди. Уткнувшись носом в ткань, я повторял про себя: Марина здесь. Марина существует.
Весь день я обшаривал дом в поисках других следов, еще хоть одного признака жизни. Я был уверен, что этот лифчик был оставлен на виду нарочно: мне словно подмигнули. И все, что я ощущал до сих пор, предстало теперь в новом свете — не зря я ощутил себя непрошеным гостем, изгнанным, потом принятым, мало-помалу становившимся своим, как будто та, чье присутствие я выслеживал здесь, сама украдкой следила за мной… Я злился на себя: зачем пользовался посудой в кухне, зачем сидел во всех креслах? Я искал следы и находил только свои собственные. Ночевала ли она здесь? Я обнюхал все простыни — ничего. Полотенца в ванных были по-прежнему сухи, свечи не оплыли. Пасьянс на ломберном столе все в той же позиции.