– Это можно, – сразу согласился Голобородько. – А, Петраков? (лейтенанту.) Поговори, Николай Егорович, потолкуй с сыном. Может, он с тобой чем–нибудь поделится сокровенным. Как сказать, сообразит свою выгоду. Которые ребята с золотишком балуются – завсегда к концу свою выгоду соображают. Что запираться, какой смысл? Пускай тот запирается, который пока на воле гуляет. Ему, может, и хочется правду открыть, может, и совесть его мает, да не с кем откровенничать. Слышь, Карнаухов? Такие странности бывают, что колесит, значит, преступник на воле, гуляет, а сам только и стережет момент к нам прибечь, облегчить свою будущую участь. Ежели такой орел проведает, что его товарищ уже достиг предела милиции, тут он будто в горячку впадает. Тут, понимаешь ли, он к нам может в одном исподнем прибыть в спешке, чтобы, значит, первому высказаться. Суд ведь наш советский – справедливый, он это горячее стремление к раскаянью завсегда возьмет на заметку и учтет… Ну пойдем, Петраков, пусть отец с сыном одни потолкуют. Оставим их на минутку, хотя я понимаю, какое это есть нарушение процессуального порядка. Понимаю, Петраков, да ничего с собой поделать не могу. Жалостливый я чрезмерно.
Лейтенант, всем своим видом демонстрируя, что он подчиняется только приказу, неохотно вылез из–за стола и оказался ростом по плечо Карнаухову. Небольшой такой крепыш с метровым разворотом плеч; по внешнему облику – молотобоец, по образованию – следователь.
Оставшись наедине с сыном, Карнаухов опустился на стул, где только что покоил свои телеса капитан Голобородько.
– Грудь что–то перехватило, как огнем, – пожаловался он сыну. – Ну что, малыш, влипли мы с тобой в историю? Крепко влипли, да?
Давненько не обращался он доверительно к своему старшему, да и сейчас «малыш» выскочило помимо воли. Он не испытывал к сыну ни жалости, ни сочувствия, вообще не испытывал каких–либо определенных чувств, он очень устал к вечеру и рад был отдохнуть, привалившись к стенке. Викентий сидел к нему боком, сонно клонил голову.
– Да уж вижу – нешуточное дело, – словно по обязанности продолжал тянуть Карнаухов. – Отвечать придется. Нам с матерью позор – это ничего, это тебя не касается. Скажи хоть, как тебе самому помочь, что можно сделать?
– Помог уже, – Викентий сглотнул слюну, – достаточно помог. Спасибо!
Карнаухов понял, что хотел сказать сын.
– Не можешь же ты ждать от меня, что я на старости лет превращусь в мошенника. Мне, Кеша, меняться поздно. Я уж доживу, как жил, – честно. Обманывать закон не стану. Он наш – закон, советский. В тюрьму за тебя при возможности сел бы, обманывать – нет, не буду… Ты бы еще пай в деле мне предложил.
Викентий изволил повернуться к отцу лицом, и оттуда, с этого бледного лица, где каждая черточка, каждое пятнышко были дороги Карнаухову, пролилась на него отвратительная ненависть, какую уже видел он недавно, у себя дома, когда они случайно столкнулись у ванной. Обруч, на минуту разомкнувшийся, с новой силой впился в его грудь.
– Пай предложить? – вяло и похоже в каком–то забытьи произнес Викентий. – Законы советские. А мне, отец, наплевать на твои законы. Я хочу жить, как хочу. Богато, дерзко хочу жить. Запомни, отец – меня серая жизнь убила, которую ты мне предложил. Ты – виноват! Нет, я не преступник, и золото это не мое. Года два, больше мне не дадут. Пускай, отсижу! Но я уже не вернусь домой. Мне бы раньше догадаться. Тридцать лет – как одна минутка. Утро, похожее на вечер, вечер – на день. Пропащие вы все, отец, все люди. Вы не живете. И я заодно с вами в одной упряжке тоже не жил.
– Как же надо жить, сынок?
– Свободно, смело, дерзко!
– Воровать, что ли? Грабить?
– А хотя бы и грабить… У меня смелости не хватило, твоя рабская кровь во мне течет, она подвела. За это я себя презираю, а тебя – ненавижу.
«Проглядел, – подумал Карнаухов. – проглядел сына. Когда же это?»
– Рабская кровь, говоришь? Нет, Кеша, в нас течет вольная, святая кровь… Ты ведь один хочешь красиво жить, а такие люди, как я, для общей вольной жизни старались, о себе не очень горевали. Ты вот золотишко спер, собирался, видно, какой–то свой личный мелкий праздник справить, а серые, как ты считаешь, люди, планету, как шарик, крутнули и поставили с ног на голову. Ты сын мой, но я и тебе скажу. Попадись ты мне такой, с такими соплями в другом месте, где общая судьба решалась, я бы не задумался, как с тобой рас* порядиться. Ненависть твоя мне не страшна, потому что ты мезгляк и пустышка… Еще послушай. Оттого, что ты вырос таким и открылся мне таким, мой сын, оттого, что мне привелось такие слова тебе говорить, я, возможно, вскоре помру от горя, но того стремления и смысла, какой есть во мне, и есть, горит огнем, в других близких и дорогих мне людях, – это не поколеблет. – Карнаухов подумал в тишине и добавил: – Я не отказываюсь от тебя, Кеша, не жди. Думаю, мы еще впоследствии поймем друг друга.
Викентий в ошеломлении, с внезапным пенистым страхом глядел в незнакомые грозные глаза отца, дрожь его передернула.