Один раз, спустя много лет, встретил я Ваню в Москве, но встреча эта вышла у нас неловкой. Это было в летнем театре «Аквариум». Мы ходили с отцом в оперетту. Иосиф мой был в то время уже старым и не таким красивым, как в моем раннем детстве. А я был этаким мнительным московским отроком с пробивающимися на верхней губе усами. Это меня очень смущало, оттого я был необщительным и всех стеснялся. Мы сидели с отцом в средних рядах у прохода и в антракте вдруг увидели, что по проходу прямо на нас идет Ваня! Мы его сразу узнали, но какой он стал важный! Это был уже не деревенский парень, светлый и неотесанный, хотя совсем неотесанным его никогда нельзя было назвать. Прямо на нас шел московский молодой франт в черном костюме с бабочкой на белом воротнике под подбородком, как когда-то носил мой отец. Голову с завитыми волосами Ваня нес подчеркнуто высоко, он шел размеренной красивой походкой, и его взгляд самоуверенно скользил по лицам... Отец очень обрадовался ему, вскочил, крикнул: «Здравствуйте, Ваня!» Ваня остановился и жеманно поздоровался с нами. Мне показалось, что он не рад. И оттого, что он так блестяще одет, намного лучше, чем мы (мы вообще в то время жили неважно), и оттого, что он был так надменен, я совсем смешался и молчал. Ваня скупо сказал, что учится в университете. Может быть, он был так натянут оттого, что мы назвали его «Ваней»? Может, ему было неприятно, что мы знали его деревенским парнем, знали, что его родителей в деревне называли кулаками. Может, он боялся этого, кто его знает! Но он был сух, и радость отца тоже сразу потухла. Ваня быстро попрощался и пошел дальше, высоко неся по проходу свою завитую голову... Больше я его так и не видел.
Ляпкин Маленький мне как-то сам позвонил, узнав мой телефон. Но разговора не получилось, вернее, я хоть и отвечал, но отклика в моем сердце не было. Потому что уж очень сильны были в его голосе нотки Ляпкина Большого. На вопрос, где он был во время войны – на каком фронте, – Ляпкин Маленький бодро пискнул: «Что ты! Почему на фронте? Я всю войну просидел в Куйбышеве, в штабе МПВО!» Тут позор вовсе не в том, что он был в Куйбышеве, а в том, с какой гордостью и презрением к фронту он об этом сказал. Ну что ж, ведь недаром говорится: яблочко от яблони недалеко падает...
Еще несколько важных слов о Гизи – о моей далекой и самой первой любви... И тогда, когда я еще называл свою любовь дружбой, и позже, когда мы учились в разных школах и виделись лишь иногда, потому что наши мамы стали реже общаться – жили мы в разных концах Москвы,: – и тогда, изредка встречая ее и зная, что и она знает, что я ее люблю, но опять стесняясь, как в самом начале нашего знакомства, я в глубине своих мыслей всегда о ней думал... Такая она была веселая, и скромная, и красивая! Один только раз я встретил ее невеселой. Это было в самом начале войны...
Я случайно встретил Гизи на площади Пушкина, в толпе возле столба, на котором содрогался черный репродуктор. Передавали обращение к народу. Кончалось оно словами: «Наше дело правое, враг будет разбит, победа будет за нами!» Когда репродуктор замолчал, люди еще некоторое время молча под ним стояли, стояли черной суровой толпой, потом стали медленно расходиться. Мы с Гизи тоже пошли по площади. Мы пошли к памятнику Пушкину и там сели на лавочку.
Гизи была все такой же яркой и красивой, как в далеком детстве. Но фарфоровый румянец исчез, сейчас она стала смуглой, высокой и стройной девушкой. Она таки вылечилась у нас от чахотки! Мы вспомнили, как я учил ее пить рыбий жир, и Гизи улыбнулась. На щеках заиграли ямочки, но улыбка получилась невеселой, и глаза смотрели сурово... Ведь она была немкой! Невесело было быть немцем в те годы, да и сейчас еще невесело, когда вспомнишь, что весь почти немецкий народ поверил в своего сумасшедшего Гитлера и ринулся с ним на целый мир. Я говорю «почти», потому что оставались среди немцев такие люди, как Гизи, которым было все это особенно тяжело. Они переживали это как свою трагедию.