Погасла лампа. Я словно бы провалился куда-то вместе с койкой и уже не слышал, когда тетя Елена ушла из комнаты. Спал без просыпу, меня, как гостя, никто не будил, не беспокоил, и я поднялся поздно, когда солнце било в окна и жаркими лучами заливало комнату. Я оделся, открыл дверь и увидел мужчину. Он сидел, наклонившись к столу, перед ним стояли граненый стакан и недопитая бутылка водки. Как же так? Своего родного дядюшку я сразу не узнал. Это был седой, небритый, непричесанный мужик. Он и похудел, и ссутулился, и стал уже в плечах, и одежонка на нем была плохонькая.
— А, племяш. Проснулся. — Анисим Иванович посмотрел на меня осоловелыми, полными горечи глазами. — Знать, сызнова заявился? Хорошо. Одобряю. Некоторые из которых не должны забывать родню. Грешно! Я тоже о тебе частенько думаю, как ему живется, как пишется. Но ить поехать к тебе не могу — далече. А что слышно от брата Анатолия?
— Пишет, что скоро вернется, — сказал я. — Может, в эту зиму.
— Ну, садись, племяш, чокнемся ради твоего приезда.
Вбежала тетя Елена, выхватила у него из рук бутылку и поставила ее в шкафчик.
— Хватит! Михаила постыдился бы…
— Кого и чего мне, некоторые из которых, стыдиться? Я пью свое, не краденое, да и должность теперь у меня для этого действия подходящая. — Заросшее бурой щетиной лицо Анисима Ивановича скривилось в вымученной улыбке. — Некоторым из которых дурням говорю, что зять Андрей назначил меня оператором. Что оно такое — оператор, мало кто знает, а я не поясняю. Верят! Завидуют! Ну и пусть верят, мне не жалко. А тебе, Михаил, брехать не стану, скажу правду: разнорабочий я, обыкновенный, ночной, исполняю все, что под руку попадает. Я зараз из тех, о ком говорят: он — главный, кто куда пошлет… Через то, Миша, на душе у меня сумно. Как подумаешь, до какого унижения довел меня Сероштан! Доконал-таки, подлюга! Суходрев и тот жалел меня, не устраивал со мной тайное голосование. Этот же — а еще зятем считается! — приказом убил. Наповал!
— Миша, вот свежее полотенце, — сказала тетя Елена, желая увести меня от Анисима Ивановича. — Иди умойся да будешь завтракать. Я уже приготовила.
Умывался я в сенцах. Дверь была приоткрыта, и отсюда мне хорошо было слышно, как мой дядюшка пел. В самом деле, это был не голос, а что-то похожее на ночное завывание собаки, когда она, оставшись одна, без хозяев, во дворе, вдруг завоет от страха.
«Песня, похожая на собачий вой. Надо запомнить и записать», — подумал я, входя в комнату и вытирая лицо полотенцем.
После того как я позавтракал, тетя Елена убрала со стола, покрыла его льняной скатертью, сказала, что ей надо принести воды, взяла в сенцах ведра и, звеня ими, прошла мимо окон. До этого неподвижно сидевший Анисим Иванович тотчас встал, взял из шкафчика бутылку, налил из нее в стакан и, как бы оправдываясь передо мною, сказал:
— Один глоток, во рту пересохло. А мне потолковать с тобой охота. Накипело, брат, на душе, не соскребешь.
Он выпил полстакана, поставил бутылку на место, прикрыл шкафчик, сел на стул и спросил:
— Ну что, племяш, видал, какую кирпичную сооружению воздвиг Сероштан на том месте, где стояли мои кошары? Такого строения и в Мокрой Буйволе нету.
— Еще не успел, — ответил я. — Но посмотрю обязательно.
— Само место за хутором, ручаюсь, не узнаешь, — продолжал Анисим Иванович, морща небритое лицо. — От моих кошар, с каковыми прошла вся моя жизня, не осталось и следов, будто их там и вовсе не было. Стоит за хутором фабрика с кирпичной трубой, а в ней, как в каменном мешке, пребывают бедные овечки. Смотреть больно! — Небритое его лицо потемнело. — Ироды! Душегубы! И этот, наш новый управляющий, такой же, как и Сероштан. Ученого из себя строит, без книжки к овцам не заходит. Басурманы! Знущаются над животными!
— Анисим Иванович, ну чего лютуешь? — спросил я. — Чего водку хлещешь и всех проклинаешь? Не понимал тебя раньше, не могу понять и теперь.
— Не можешь понять? — переспросил Анисим Иванович. — Интересно такое слышать. А что же для тебя, горожанина, во мне непонятное? Обличив мое хуторское? Некультурность моя? Или боль моей души?
— Как ты живешь, дядя? Роешь, как слепой крот, а куда, в какую сторону, сам не знаешь.
— Ну, ну, что дальше? Допустим, рою по-кротячьему. Так что?
— Седой уже, немало поживший на свете человек. Неужели ты не видишь, что перемены, происходящие в «Привольном», да и не только в нем, делаются не по прихоти твоего, ненавистного тебе, зятя? Надо бы хоть это понять. Ведь твоя обида не на Катю, вышедшую замуж без родительского благословения, и не на Сероштана, а на то, что близ хутора Привольного разрушены т в о и кошары и вместе с кошарами не стало того всесильного хозяина, Анисима Чазова, каким он здесь был. Вот в чем суть. Но тут повинен не Андрей Сероштан, а сама наша жизнь. Так чего же тебе злиться? И на кого злиться? На жизнь?
— Критикуешь дядю? — спросил Анисим Иванович, не поднимая седую голову. — Ну, ну, некоторые из которых, давай, давай, критикуй и ты.