— Прасковья! — крикнул дед Яков. — Попридерживай этого одноглазого черта! Чего он наваливается на арбу?
Паша не ответила. Что ей одноглазый конь? Она не видела ни коня, ни корову. Шла следом за арбой, опустила покрытую косынкой голову и бесцельно смотрела под ноги на нескончаемую сакму — чуть примятую траву, на две свежие колеи, и мысленно, вслед за ступицами, повторяла: «…А куда это мы? А куда это мы?» От этих мыслей к сердцу подступала тупая боль, ей хотелось расплакаться, и Паша, чтобы удержать давившие горло слезы, стала смотреть на арбу, в которой сидели ее мать и присмиревшие дети.
6
Если кому-либо из вас, читатель, не довелось видеть отару в пути, то вам, безусловно, нелегко будет представить себе то размеренное, как бы нарочито замедленное, движение идущих попасом овец и тот горячий ветер, который как бы невидимым шатром повис над степью, и тот особенный, я бы сказал, терпкий, ни с чем не сравнимый запах, который постоянно плыл над овечьими спинами. Трудно будет увидеть вам и то, как на необозримом, под высоким знойным небом, просторе вытянулось чазовское хозяйство и как оно не только двигалось неведомо куда, ни на минуту не останавливаясь, а и как каждая овца успевала на ходу отыскать для себя самую сладкую травинку и, не замедляя шаг, поспешно скусывала ее и снова торопилась, боясь отстать от своих товарок. Юные подпаски знали свое место — Анисим находился впереди отары с тремя волкодавами, а Антон с четырьмя волкодавами — сзади. Они действовали, как заправские чабаны — один шел спиной к овцам, другой — лицом, Анисим сдерживал самых нетерпеливых, для острастки показывая им ярлыгу, Антон подгонял, тоже ярлыгой, отстающих, ленивых, посматривал, не зазевался ли где ягненок.
Ах, эти пареньки, Анисим и Антон! И что это, в самом деле, за молодцы! В свои-то годы все они умеют делать, и как хорошо изучили нехитрое чабанское искусство! Даже не глядя на этот ползущий по ложбине косматый войлок, Анисим и Антон понимали, так ли, как нужно, идет отара, ибо научились узнавать ее движение по тому, как похрумывала на острых овечьих зубах трава и как постукивали о землю тысячи овечьих копытец. Мать радовалась сыновьям. Если они уже теперь такие славные подпаски, то какими же чабанами они станут, когда вырастут? Радовался и дед Яков. «Славные у Ивана Чазова сыновья», — не раз говорил он.
Путь был долгий, арба, постукивая ступицами, катилась и катилась, и нередко в отаре случалось, что какой-нибудь шалунишка ягненок замешкался и отстал от стада, а его мать, как на беду, недосмотрела за ним, не вспомнила о нем, не подала ему голос. А чабан — на то и чабан! — обязан все помнить и все видеть. Поэтому Антон, шедший за отарой, увидев отставшего ягненка, позвал к себе волкодава и сказал ему басом знакомое, привычное, словно бы на каком-то особом собачьем языке, «Го-о-йё!» — и тот, поняв, что от него потребовал Антон, помчался к замешкавшемуся малышу. Умная собака подталкивала ягненка носом, как бы говоря ему: «А ну, иди, иди побыстрее!» Ягненок не подчинялся, сопротивлялся. Тогда волкодав поступил с ним в точности так, как поступает заботливая кошка со своим беспомощным котенком: зубами, осторожно, брал непослушника за загривок и относил к матери. Принимай, дескать, свое чадушко! И после этого отара, а следом за нею и арба с конем и коровой, продолжали свое движение, все дальше и дальше углубляясь в степь и оставляя за собой сакму — заметный след на траве. Этот след тянулся на сотни верст, выщипанный овечьими зубами, вытоптанный копытцами и усыпанный желтым овечьим горошком, — казалось, что тут прошли не овцы, а прокатились какие-то особенные катки.
Неторопливо уходил в степь этот заметный след, и совсем медленно тянулось время. Третьи сутки двигалась отара Паши Чазовой, все так же не ускоряя и не замедляя свой ход, и перед взором чабанов в ветреном, полуденном пекле покачивалось марево, одна за другой открывались то размашистые низины и балки, такие, что и не окинуть глазом, то вставали там и тут отлогие бугры, желто-бурые, дотла выжженные палящим солнцем, то изгибались глиняные откосы, вылизанные ветром и сплошь побитые сурковыми норками.
Ночью было легче. Утихал ветер, все небо в звездах, и казалось, будто от них, от их мерцания, на земле становилось прохладнее. Плохо было только то, что степь в темноте как бы суживалась, горизонт был чуть-чуть приметен, и двигаться приходилось словно бы на ощупь. Зато в темноте отчетливее слышались и стелющийся по земле шорох идущей попасом отары, и глухое постукивание колес, и плачущее поскрипывание ярма. В полночь устраивали короткий привал, чтобы животные и люди могли отдохнуть и хоть немного поспать. С рассветом же табор поднимался и двигался дальше, и все повторялось сызнова, все было точно так, как и вчера, дул и дул горячий ветер, на все стороны пласталась равнина, и вокруг ни колодца, ни озерца, и так же серым пятном темнела отара. И так же, как и вчера, сегодня молчаливая Паша спросила:
— Дедушка Яков, как по-вашему, правильно мы движемся?