Затем я обратился к старому чабану, дважды Герою Социалистического Труда Силантию Егоровичу Горобцу. «Что сказать, какой дать тебе разумный совет? На мое усмотрение: лично про меня не пиши, не берись, не сумеешь. Ежели уж браться за это дело, то тут надобно заходить издалека, описывать человека с малолетства и до его преклонного возраста — всю его длинную жизнь, многолетние его хождения следом за отарой, и не одного этого чабана, а и всех его волкодавов, всю походную арбу, и тех волкодавов, каковые зараз при нем бездельничают. А это ох как трудно. Да еще придется тебе коснуться и того неживого Силантия Горобца, какового изделали из железа и поставили у всех на виду. Стоит он себе посреди Мокрой Буйволы и в ус не дует. Ить другие чабаны не стоят, а он стоит. Через почему стоит? Через потому, как я понимаю, что живой Силантий Горобец всю свою жизнь отдал овцам. Как переложить такое на бумагу, где взять столько слов? Да и душевного беспокойства доведется истратить немало. Так что не начинай, парень, не надо…»
«А вы, бабуся, как считаете? Писать или не писать?» — мысленно обратился я к бабушке. «Ой, внучек мой, Мишуха, ой, шо мне считать и шо не считать? Ты же знаешь, женщина я малограмотная, темная, в тех твоих писаниях ничего не смыслю. Тебе писать, тебе и кумекать. Поступай, Мишуха, як лучше. Як душа подсказывает, так и действуй. Известно, моя жизня у всех хуторян на виду, ее можно было бы описать, тут ничего лишнего не надо выдумывать или добавлять. В моей житухе, ежели до нее приглядеться, было всего с верхом ж вдоволь — и слез и радостей, и наград и нагоняев. А вот як все это изложить на бумаге — не знаю. Тебе, Мишуха, виднее, шо и як. Только я так скажу: не осилить тебе ту тяжесть, надорвешься. А почему я так сужу? Да потому, шо тебе известно про мою жизнюшку только то, шо я успела тебе рассказать. А ить этого же мало. Так шо лучше не берись за это дело…»
Андрей Сероштан сперва рассмеялся. Не ждал от меня такого вопроса. Долго чесал затылок, потом сказал: «Ах, черт возьми! Это даже заманчиво! И вопрос-то важный, не простой. Овцеводческий комплекс, конец степному чабанству — это же событие! Так что советую, Михаил, испробовать свои силы и свой талант. Рискни, прояви смелость. Теперешние овцеводы того заслуживают, ей-богу! Вообще, из личного опыта знаю: во всяком деле требуется смелость и риск. Разве я не шел на риск — ого-го, да еще какой! — когда затевал строительство овцекомплекса в Мокрой Буйволе? Так что рискни и ты, да берись за дело посмелее. А что? Ты что теряешь? Ничего! Получится роман или повесть — хорошо, пусть люди читают и знают про нашу текущую жизнь, а если не получится — ну что ж, так тому и быть. Только пиши, Михаил, не обо мне, не о моей персоне, этого делать не надо. Напиши про наших овцеводов, каковые уже не носят ярлыгу на плече и не шаблаются по степи, и про будущее овцеводческого края…»
Мой дядя Анисим Иванович на мой вопрос ответил, как ему и полагается, с твердой убежденностью: «Пиши! Некоторые из которых могут тебе не посоветовать, а я говорю: пиши! Дорогой племяш! А я-то, я допрежь, припомни, на что тебя нацеливал? Именно на это самое мероприятие! Говорил тебе и еще скажу: пиши роман! И пиши только про меня, Анисима Ивановича Чазова, потому как лучшего положительного героя на наших хуторах и на наших селах днем с огнем не отыскать. Да и писать-то про меня легко и просто: бери всю мою жизнь целиком и полностью, с моего рождения под чабанской арбой и до сегодняшнего дня, — все годы свои от овец не отлучался и на день. Бери все мои награды, всю мою славу, клади все это на бумагу, и клади смело, без всяких сомнений… Тут что самое заглавное, дорогой племяш? Самое заглавное — правда жизни, и ежели ты изобразишь Анисима Ивановича правдиво, то есть таким, каким он ходит по земле, какие в нем живут убеждения насчет овец, то вот тебе уже и готовый положительный типаж, и успех тебе обеспечен. И об моих соломенных овчарнях скажи правду, ту самую правду, каковая живет в душе настоящего чабана…»