«…Передо мной ученические тетрадки, в которые я заношу все волнующие меня мысли, вспоминаю события тех далеких и вместе с тем таких близких по времени дней. Не стремление к литературной известности толкнуло меня к столу. Нет. Эти, если можно их так назвать, воспоминания, нужны мне, чтобы уяснить себе, и прежде всего себе, суть происшедшего, найти самое важное.
Задача трудная. Не знаю — справлюсь ли я с ней…
Сперва я хотел изложить все события в том порядке, как они происходили. Но когда взял в руки перо и принялся писать, понял, что в строгой последовательности у меня ничего не получится. Мысли обгоняли одна другую и — надо сознаться — не привык я записывать свои мысли, не привык мыслить на бумаге. Да и что с меня требовать: я простой сельский учитель.
И, вот, пишу и не знаю, что у меня выходит. Хоть и прошло две недели, но мне еще далеко не всё ясно. Года через два-три перелистаю эти тетрадки и — заранее уверен, — кое над чем посмеюсь, а что-то даже не признаю верным… «Как же так, — могут спросить меня, — значит, вы пишете неправду? Значит, не искренни перед самим собой? Зачем же тогда эти записки? Кого вы хотите обмануть?»
В ответ я тоже спрошу: «Разве искренность и объективная правда одно и то же? Разве нельзя искренне заблуждаться? Разве оценка фактов не зависит от настроения и душевного состояния? А память?…»
Конечно, ни один врач не назвал бы состояние, в каком я тогда находился, состоянием невменяемости. Разумеется, я должен был отвечать и ответил за свои поступки. За все! Хотя многие их них и сейчас еще, как в тумане, а некоторые я решительно не помню…
Я начал эти записки два дня назад… Сейчас принялся за вторую тетрадь. Ночь. Дети спят в своей комнате. Сурайе делает вид, что спит, но нет-нет да и взглянет на меня одним глазом, чуть приоткрыв веко…
С чего начну я сегодня?
Утром, у входа в школу, меня встретила Шарофатхола, наша уборщица.
— Товарищ директор… — обратилась она ко мне, но не успела и слова произнести, как я оборвал ее.
— Вам отлично известно, что я не директор, а рядовой преподаватель! — воскликнул я и лицо мое, наверное, стало злым и противным.
И тут же я понял, что непозволительная резкость, которую допустил по отношению к старому и не очень-то грамотному человеку, роняет прежде всего меня самого… Вот ведь, давно осознал, что виноват, что происшедшее было плодом моих ошибок, а самолюбие нет-нет, да и взыграет.
Как согнулась под моим окриком эта маленькая старушка… Как от незаслуженной обиды затряслись у нее руки. Когда я, наконец, успокоил ее, объяснил, что никакого зла к ней не питаю, она сообщила, что нашла нам квартиру. Бегала по всему Лолазору, уговаривала своих близких освободить для моей семьи две комнаты! И ведь Шарофатхола не рассчитывала ни на какое вознаграждение. Ну, был бы я ее начальством, как прежде… Просто в ней говорило сочувствие, глубокое сочувствие и понимание…
Я ощутил это сочувствие, подлинное товарищеское отношение со стороны всех работников школы, со стороны всех моих знакомых. Спасибо им. Они поддержали меня в трудную минуту, ободрили, дали мне сил…
В первую очередь я хочу рассказать о том, что взволновало меня сильнее всего.
Когда уже всё случилось и когда мои товарищи по работе поняли, что зарплату они не получат, а если и получат, то не скоро, чего я мог ожидать? Я ведь был, как побитая собачонка, и говорить-то толком не мог… «Потерял, потерял», — повторял я бессмысленно, пожимал плечами, разводил руками, хватался за голову, садился, вставал, бегал по комнате… Получить вместо зарплаты такое зрелище — вряд ли кому-нибудь интересно.
У меня в сберегательной кассе около шести тысяч рублей, — мы копили деньги, чтобы приобрести для Мухаббат пианино, — у девочки отличный слух, — и когда ко мне пришли товарищи, я хотел положить сберкнижку перед ними на стол, но побоялся. Как бы они не подумали, что я хочу этими шестью тысячами покрыть всю пропажу…
Какая глупость! Вообще в голове мутилось. Логику я совершенно утратил. Трясся, отвечал невпопад, но при этом готовился к отпору — пусть только попробует кто-нибудь меня оскорбить!
Однако, я не услышал ни одного возмущенного возгласа, ни одного оскорбительного предположения! Даже после моего ареста никто не сказал обо мне дурного слова.
А в то утро, когда мои товарищи по работе пришли ко мне домой, они не только не ругали меня, напротив, — успокаивали, да-да, уверяли, что портфель найдется, обязательно найдется… Их лица светились таким участием, таким желанием добра, что я понемногу стал приходить в себя. И на улыбки сумел ответить хоть и кривой и дрожащей, но тоже улыбкой.