И, напоследок, ещё о моих страхах. Как меня пугают некоторые пустые пространства, очерченные арками, вот так же тревожит меня небо над узкими, обрамлёнными высокими зданиями улицами, которые внезапно исчезают за крутыми поворотами.
Тем вечером его сознание действительно было предрасположено к изысканности, поэтому на выходе из театра он сделал ещё одно неординарное заявление:
– Мой дорогой Лусиу, Вы будете чрезвычайно удивлены, но я Вас уверяю, что время, потраченное нами на это вздорное ревю, не потеряно даром. Я осознал основную причину моего страдания. Помните ту сцену с курятником? Бедные птицы хотели спать. Они всё прятали клювы под крылья, но тут же пробуждались, напуганные световыми струями прожекторов, освещавших «пернатых звёздочек», и прыжками клоунов…
Чуть позже, возвращаясь к этому заявлению, он добавил:
– Моё душевное страдание, хотя и без причины, за эти последние дни так усилилось, что сейчас я физически ощущаю свою душу. О! это ужасно!
В такие моменты глаза Рикарду покрывались пеленой света. Они не блестели: они покрывались лёгкой пеленой света. Это было в высшей степени странно, но было именно так.
В один из вечеров, снова рассуждая о физических страданиях своей души, поэт внезапно заговорил со мной редким для него шутливым тоном:
– Иногда я так завидую своим ногам… Потому что ноги не страдают. У них нет души, друг мой, у них нет души!…
Долгие часы, в одиночестве, я ломал голову над странностями поэта, стараясь прийти к каким-то выводам. Пока очевидно лишь то, что мне ещё не удалось проникнуть в его психику. Я приходил только к такому заключению: он рождён выдающимся созданием – гениальным, беспокойным. Даже сейчас, по прошествии многих лет, это – моя единственная уверенность, и вот поэтому я ограничиваюсь лишь тем, что описываю бессистемно – по мере того, как вспоминаю – наиболее характерные детали его психической жизни, как подлинные свидетельства моей невиновности.
Факты, только факты – о чём мной заявлено с самого начала.
Наши души понимали друг друга настолько полно, как вообще могут понимать друг друга две души. И при этом мы были очень разными личностями. Немного общих черт характеров. Собственно говоря, полностью мы сходились только в одном: в нашей любви к Парижу.
– Париж! Париж! – восклицал поэт. – Почему я так тебя люблю? Не знаю… Мне достаточно только подумать, что я нахожусь в латинской столице, как волна гордости, ликования и воодушевления поднимается во мне. Ты – единственный светлый опиум для моей боли – Париж!
Как я люблю его улицы, его площади, его проспекты! Когда я, находясь вдалеке, вызываю их в памяти – блистательным величественным миражом – все они скользят передо мной по изогнутому дугой пути, и их свет проходит через меня. А моё собственное тело, наполненное ими, сопровождает их в этом вихревом движении.
В Париже я люблю всё одинаково: его памятники, его театры, его бульвары, его сады, его деревья… Всё в нём для меня эмблемоносно, ритуально…
Ах, как я страдал в тот год, когда был вдали от моего города, даже не надеясь вскоре снова оказаться в нём… Я томился так же, как томятся по телу покинувшей любовницы…
Унылые улицы южного Лиссабона, печальными вечерами я шёл по ним вниз, взывая к его имени: мой Париж!… мой Париж!