«Время тянулось медленно. Они в полном молчании шли назад к опушке, где, словно веретена, окутанные пряжей, стояли в дыму остроконечные ели. Они выбрали лиственницу с широкими ветвями и остановились под ней. – Зачем ты надела этот халат? – спросил Коля.
Таня ответила:
– У меня нет теперь красивого платья, которое так нравилось тебе.
– Зачем ты говоришь о своем красивом платье, я его совсем не помню. Я думаю только о тебе.
– Всегда? – спросила Таня.
– Всегда. Даже тогда, когда я тебя не вижу. Вот что для меня странно.
– Да, это странно, – сказала она.
Потом они присели у подножия лиственницы и прислушались к треску ветвей над головой. <…>
– Это очень странно, – повторила Таня, следя за ее полетом. – Вот она провела среди ветвей, тут, на ели, долгую ночь. А теперь на заре улетела… Но это хорошо. Значит, ты будешь думать обо мне всегда, и тогда, когда меня здесь не будет? Скоро я уеду.
Коля потихоньку вскрикнул. <…>
– Разве ты хочешь уехать отсюда? – спросил он. <…> – Но почему же, скажи мне? Или ты ненавидишь меня, как раньше?
– Никогда не говори мне об этом, – глухо сказала Таня. – Что было со мною сначала, не знаю. <…> Я ненавидела и боялась. Но теперь я хочу, чтобы ты был счастлив, Коля…
– Нет, нет! – в волнении закричал он, перебивая ее. – Я хочу, чтобы и ты была счастлива, и твоя мать, и отец, и тетя Надя. Я хочу, чтобы были счастливы все. Разве нельзя этого сделать? <…>
– И мне бы хотелось, чтобы все были счастливы, – сказала Таня, неотступно глядя вдаль, на реку, где в это время поднялось и дрогнуло солнце. – И вот я пришла к тебе. И теперь ухожу. Прощай, уже солнце взошло. И Таня поднялась с травы, повернулась спиною к реке и пошла по лесу, не разбирая дороги.
Коля догнал ее на тропинке, где в стороне среди елей тихо стояли кедры.
– Таня, не уходи! – крикнул он. – Разве сказала ты мне всё? Разве это всё?
– Конечно, всё, – ответила она с удивлением. – А разве еще что-нибудь нужно тебе, Коля?
Он не осмелился посмотреть на нее нежно: он боялся покраснеть и опустил глаза.
Она же продолжала глядеть в его лицо с милым и кротким вниманием. Тогда он наклонился и приблизил свои губы к ее щеке.
Она не отстранилась от него».
И даже современные хиты «Наутилуса Помпилиуса» или «Дискотеки Авария», все равно цитируют до бесконечности один и тот же контекст:
Любовь с кем угодно
Но ветка, идущая от пролетарской телесности, через Алешковского и Лимонова, пускай даже чахлая, имеет и другие ответвления. А именно: если правит тело (диктатура которого воплощена в мужчине), то координаты добра и зла должны быть отменены.
Причем здесь революция? – спросите вы. «Тропик рака» Генри Миллера или «Над пропастью во ржи» Сэлинджера ни с какими революциями не связаны.
Связаны, и даже очень. Ведь все буржуазные европейские революции хотели равенства для мужчин и женщин. И наша социалистическая, как мы знаем, тоже очень на этом настаивала.
Десакрализация женщины – а именно это и означает всякое революционное равенство – полностью отменяет многомерную систему координат, в которой до 1917 года мыслилась любовь. Если женщина и мужчина равны, то это означает не только равный рабочий день, одинаковую стоимость часа рабочего времени, избирательное право и возможность для всякой кухарки управлять государством (едкости ради добавим, что редкий политик может сварить хороший борщ, значит, все-таки специализация и у политика есть). Это означает и ту самую эмансипацию, которая демифологизирует и женщину, и само понятие любви.
Революция отнимает у женщины «колдовские атрибуты», делая нормой мужеподобную внешность. Революция материализует любовь, превращая ее в отношение полов, что прекрасно иллюстрируется множеством контекстов, среди которых, безусловно, и объяснение в любви, приведенное Алексеем Толстым в его повести «Гадюка»:
– Ну? – спросила она. – О чем вы хотели со мной говорить?
Он швырнул портфель на кровать, взъерошил волосы и начал гвоздить кулаком непроветренный воздух в комнате.