Конечно, здешние места — не совсем элизийские кущи, но ведь это и не Алабама! Даже самые ребячливые, невежественные и отсталые негры в Виргинии слышали сие название, и от одного звучания этих милых напевных гласных всех передергивает; точно так же все слышали про Миссисипи и Теннесси, Луизиану и Арканзас и, наслушавшись страшилок, из уст в уста передающихся по всему черному Югу, приучились бояться этих названий пуще смерти. Каюсь, меня и самого никогда полностью не покидал этот страх — ни когда я, казалось бы, прочно осел у Мура, ни позже, когда в качестве раба Тревиса я был в еще большей безопасности. В те годы я частенько поражался загадке провидения Господня, благодаря которому в тот давний ледяной февральский день меня не поглотила гудящая от гнуса и перемалывающая негров сотнями десятитысячеакровая плантация на дальнем Юге, а, наоборот, купленный тощим и рябым саутхемптонским фермером по фамилии Мур, я аккуратненько угнездился в обстановке пусть неказистой, но вполне пригодной для жизни.
Что касается Мура, то с тех пор, как он ударил меня кнутом, ни разу больше он не поднял на меня руки. Не потому, что в нем угасла ненависть — нет, он продолжал меня люто ненавидеть вплоть до момента его преждевременной и неоплаканной кончины. Всех негров он ненавидел слепой, безоглядной ненавистью, которая доходила до тихого каждодневного самозабвения, и я, конечно же, не был исключением, особенно в связи с кни-гочейством. Однако то ли деревенская практичность, то ли природная интуиция, видимо, сдерживала его, он догадывался, что навредил бы сам себе, если бы истязал меня, направляя неразборчивую ненависть на угодливого, во всех отношениях примерного и кроткого, как агнец, раба, каким я предпочел стать с самого начала. И я действительно стал таким — образцово честным, работящим, энергичным, воплощением добронравного спокойствия и безропотного послушания. Я даже очень-то и не переигрывал, хотя не было ни дня, чтобы самого меня не корежило от противоестественной мерзостности усвоенной роли. Ибо теперь, когда последние огоньки моих надежд угасли и я погрузился в томительную, удушающую ночь неволи, мне казалось, что правильнее всего будет терпеливо сносить уготованное мне зло, стараясь, поелику возможно, думать, дабы заранее получше рассмотреть пути-дорожки, которые способно предоставить мне отдаленное будущее, и вместе с тем все время сверяться с Писанием, в нем искать руководства, как сделать жизнь сносной. Я понимал, что прежде всего не надо паниковать, не надо огрызаться, тщетно пытаясь неграмотного, ослепленного злостью нового владельца ставить на место, — напротив, подобно утопающему в болоте, который, чтобы не погружаться глубже, должен сохранять неподвижность, мне следует изо всех сил сжать зубы и хладнокровно принимать все унижения и оскорбления, молча, что называется, отирать плевки — во всяком случае, до поры до времени. Как я говорил уже, бывают положения, когда, чтобы чего-нибудь добиться от белого человека, вместо всяких там сэр и пожалуйста” лучше без лишних слов предстать этаким безымянным негром, негром вообще — такая маска скрывает надежнее любой непроницаемой пелены.
Некоторые негры, упиваясь этой своей чернокожестью, рассказывают о самих себе глупые анекдоты, специально ходят, шаркая и подволакивая ноги, на потеху хозяину валяются в пыли, держась за животики, якобы в приступе идиотского смеха, некоторые научаются брякать на банджо и “еврейской арфе”, либо пытаются снискать расположение как белых, так и черных дурацкими нескончаемыми россказнями про привидения, ведьм, колдунов и всякую прочую лесную и болотную мелкую нечисть. Другие, если им присуща сила и решительность, поступают совершенно наоборот и свою чернокожесть обращают в карикатурное самодовольство и начальственную спесь, которыми способны перещеголять многих белых, — эти становятся черными кучерами, которые скорее выпорют собрата негра, нежели усладятся хозяйской снедью, либо, в лучшем случае, превращаются в деспотичных и капризных, надменных мамаш-кухарок или ключниц, причем их положение пошатнется, если они не будут бесцеремонно — однако, свято соблюдая грань, за которой наглость и дерзость, — поддерживать вокруг себя ауру злобной властности. Что до меня, то я — случай особый и предпочел смирение, тихий голос и собачье послушание. Иначе то, что я умею читать и штудирую Библию, стало бы для Мура (в котором неграмотность сочеталась с неосознанным атеизмом) настолько непереносимо, что он мог лишиться всякого душевного равновесия. А поскольку я не был ни строптив, ни дерзок и держал себя в рамках точно отмеренного смирения, даже такому ярому ненавистнику негров, каким был Мур, приходилось обращаться со мной более-менее прилично и в худшем случае высмеивать перед соседями, как юрода малоумного.
Вона! Покупал черноноса бобика, а купил богоноса попика! — потешался он в первые дни. — Этот ниггер Библию чуть не всю на память вызубрил. А ну, малый, выдай-ка нам с-под волос про Моисея!