Толстоватая, глуповатая тетка, мисс Сара была столь же лишена интеллекта, сколь одарена наивной веселостью, которая временами переливалась через край в виде приступов бессмысленного, но живого, заразительного смеха. Читала и писала она с трудом, зато имела некоторые наследственные средства (позднее я узнал, что как раз ее-то деньги и позволили Муру купить меня), и была в ней, помимо уютной пухлости, какая-то простодушная доброта, по причине которой, одна из всех домашних она временами проявляла ко мне нечто на первый взгляд похожее на участливое расположение: казалось бы, чем еще можно объяснить, что она то вынесет мне исподтишка лишний кусок постного мяса, то найдет для меня в тряпках добавочное одеяло зимой, а однажды даже связала пару носков, так что мне не хотелось бы походя чернить ее, утверждая, будто это расположение сродни внезапной невольной жалости, бездумно изливаемой на приблудного пса. Я даже как-то вчуже привязался к ней (правда, в основном то было осторожным собачьим ожиданием случайных подачек) и без всякой издевки хочу сказать, что много позже, когда она стала едва ли не первой жертвой моего мщения, я чувствовал неподдельную боль и тоску при виде крови, красным потоком хлынувшей из ее обезглавленной шеи; я почти жалел, что не уберег ее от такого конца.
Об остальных домочадцах Мура сказать почти нечего. Среди них был юный Патнэм, уже описанный выше; когда я появился в доме, ему было лет шесть — этакий злобненький плакса, унаследовавший от отца ненависть к черной расе; ни разу я не припомню, чтобы он обратился ко мне иначе как “эй, ниггер!” Даже его отец в конце концов стал обращаться ко мне по имени, а значит, этой своей привычкой Патнэм выказывал либо редкостную глупость, либо нарочитое упрямство, а может, то и другое вместе, но, так или иначе, обыкновение сие он сохранил вплоть до тех времен, когда вырос и стал приемным сыном Джозефа Тревиса. Ему, как и матери, суждено было лишиться головы (да, подумали вы, экая укоризна за устоявшийся обычай звать меня “ниггером”!); но, что уж тут душой-то кривить, по поводу этой казни я не терзаюсь вовсе. Жили там еще двое белых: отец Мура, которого в семье звали “батя-ня”, и двоюродный брат Уоллес. Белобородый парализованный старикан, которому перевалило за сто лет, родился еще в Англии, был наполовину глух, слеп и страдал недержанием как мочевого пузыря, так и кишечника, что было несчастьем не столько его, сколько моим, поскольку в первые месяцы моего пребывания на ферме именно мне приходилось убирать за ним всю мерзость, к тому же часто и постоянно. К несказанному моему облегчению, однажды тихим весенним вечером он обильно и окончательно опорожнился в кресло, вздрогнул и преставился.
Уоллес был практически копией Мура телесно и духовно — костистый, узловатый в локтях и коленях невежда, скабрезник, богохульник и бездарь даже в тех простейших вещах вроде пахоты, окучивания и лесоповала, которыми Мур заставлял его заниматься в уплату за стол и жилье. Он обращался со мной так же, как и Мур — без особого озлобления, но с настороженной, бдительной и неослабной враждебностью, и (поскольку он по этому делу ни в каком качестве не проходит) чем меньше тут будет сказано об Уоллесе, тем лучше.
Так что годы моей жизни у Мура, в особенности первые, отнюдь не были счастливыми, но давали столько возможностей для размышления и молитвы, что это позволяло как-то терпеть. Во-первых, почти каждую субботу я бывал в Иерусалиме, где у меня выдавалось несколько долгих часов свободного времени. Во-вторых, при любой погоде, чтобы не сидеть тупо в своем чулане, я удирал в лес, причащался там Святого Духа и читал поучения Пророков. Те первые несколько лет были проникнуты ожиданием и неуверенностью, хотя уже тогда я начинал постигать свою богоизбранность, предуготованность к великой миссии. В то странное время моим утешением были слова Пророка Ездры: так же, как он, я чувствовал, что по малому времени даровано нам помилование от Господа, Бога нашего, и Он... дал нам ожсить немного в рабстве нашем.