Чем ближе к деревне, тем труднее становилось дышать, словно что-то наползало на грудь. Облокачиваясь о капот, глотая теплую воду и прокручивая свежие фотографии, я почти надеялась, что хотя бы на одной мелькнет тень-не-тень, вперит в око камеры костяной палец. Однако снимки – русская печаль – не выделялись ничем.
Деревня таилась в лесу – тот брал ее в кольцо столь плотно, что отсекал районы друг от друга: дома ютились в проплешинах между дебрями. Дети могли заблудиться и очутиться в другом селе, даже пробираясь сквозь прямую просеку. Чаща жадно поглощала все, что принадлежало людям: стоило хозяевам разлениться или семье уехать, она сметала заборы, крошила стены, пожирала бани и сараи, пока не подминала под себя участок целиком – и не бралась за следующий.
Я в лес не ходила. Не сомневалась: шагнешь не туда, потеряешься – и ни за что не выберешься, как ни надевай одежду наизнанку, а башмаки – наоборот. Звуки таяли там, будто на дне омута. Бабушка зазывала по ягоды, но я запиралась в комнате, пока она, ворча, не закрывала калитку и ее пестрый платок не расплывался вдалеке.
В последний раз я навещала ее здесь года два назад – прежде, чем она заболела и мама увезла ее в город. Никто из нас не предположил бы, что деревня обезлюдеет столь быстро; теперь же избы оседали в грунт, и владели ими лишь птицы да беспризорные собаки. Признаки жизни подавала только центральная улица: брезентами над огуречными рядами, ухоженными яблонями, веревочными качелями. Три старухи, ковыляющие по обочине, подозрительно зашептались, едва я обогнула их на своей «Тойоте».
Дом бабушки располагался на отшибе, окнами в лес. Раньше по соседству с ним торговала козьим молоком румяная дама, баловавшая детей сахарными кубиками, но после ее смерти хозяйство угасло; бабушка отодрала доску от изгороди, чтобы косить там траву – иначе змеи свили бы гнезда. Другой участок, тот, что напротив, дотла сгорел в пожаре – на пепелище никто не вернулся, и его скорбно, будто саван, застилали осины.
Когда я припарковалась перед воротами, солнце уже перевалило через зенит. Заглушив мотор, несколько минут просто сидела в салоне. Не хотелось ступать в дом, холодный и безымянный, как сотни чужих руин по пути сюда. Я знала,
К бабушкиному участку чаща была беспощадна: если бы не уродливая роспись на чердачных ставнях, которую я вырисовывала еще первоклашкой, то ни территорию, ни дом было бы не узнать. Дикость уничтожила грядки и сад: всюду, будто сорняки, пробивались маргаритки; вишни и груши поникли, стесненные крепкими березовыми стволами; там, где раньше зрела морковь и капуста, вырыли норы кроты. Ограда кое-где сминалась под натиском могучих вольных деревьев. При мысли об их узловатых корнях – шевелящихся, будто паучьи лапы, плетущих сеть, заманивающих добычу – меня затошнило.
Чащобу нельзя пускать на порог. Есть лесное, а есть человеческое.
Калитка натужно скрипнула, но поддалась. Ворот для автомобилей нет, как бы я ни возилась с проржавевшей щеколдой, поэтому «Тойоту» пришлось оставить снаружи.
Выезжая из Москвы, я гадала, в каком состоянии обнаружу избу – воры вряд ли устояли бы перед покинутым жилищем, – однако стекла остались целыми, а дверь и не пытались взламывать. Лампочка в коридоре загорелась, лишь чуть мигнув. Поблескивали ряды пустых банок, пучки благовоний под потолком издавали пряный аромат. Сняв босоножки, я прошла в обеденную, где обычно стояло колодезное ведро; вода в нем оказалась прозрачной, набранной словно бы только что.
Я хмыкнула, нервно, по привычке, прокрутив ключи на пальце.
Изба всегда была ветхой и кособокой. С балок сыпались жучки и кусочки мха, в стенах скреблись мыши, из подпола тянуло плесенью. Если мы предлагали бабушке помочь, она упиралась: ничего не надо, мне все по душе, – и здесь так ничего и не изменилось. Разве что сильнее провалилась крыша да потускнела непобеленная печь. Изба будто состояла из пещерных альковов или монастырских келий – низкая, коренастая, тесная. Точь-в-точь землянка, водрузившаяся на курьи ножки. Когда маленькую меня оставляли в ней одну, я орала, захлебываясь, и даже теперь помнила, как почтенный дом не желал меня в себе. Он хотел, чтобы
Мурашки, прокатившиеся по позвоночнику, я списала на усталость – и принялась выгружать вещи из машины.
Обустройство я завершила уже вечером, осознав, что предметы едва различимы в растекшихся сумерках.