Её нельзя было назвать скрытной; но длительное знакомство или тесная душевная близость были необходимы, чтобы узнать, как до сих пор проходила её жизнь, что она любит, чего она не любит, что её интересует, что ей кажется ценным в людях, с которыми она сталкивается. Мне очень долго не приходилось слышать от неё каких бы то ни было высказываний, которые бы её лично характеризовали, хотя я говорил с ней на самые разные темы; она обычно молча слушала или отвечала односложно. За много недель я узнал о ней чуть больше, чем в первые дни. Вместе с тем, у неё не было никаких причин скрывать от меня что бы то ни было, это было просто следствие её природной сдержанности, которая не могла не казаться мне странной. Когда я её спрашивал о чем-нибудь, она не хотела отвечать, и я этому неизменно удивлялся, она замечала:
— Не все ли тебе равно?
Или:
— Какой это может иметь интерес?
А меня интересовало все, что её касалось, и мне хотелось знать, что было с ней до нашей встречи.
Для неё была характерна своеобразная душевная медлительность, не соответствовавшая быстроте и точности её движений вообще, её стремительной походке, мгновенности и безошибочности её физических рефлексов. Только в том, что представляло из себя неопределимое соединение душевного и физического, например в любви, только в этом нарушалась обычно безупречная гармония её тела, и в этом случайном несовпадении для неё всегда было нечто почти мучительное. То впечатление странной дисгармонии, почти анатомической, которую я заметил в ней в вечер нашей первой встречи, именно сочетание высокого и очень чисто очерченного лба с этой жадной улыбкой, — не было случайным. В ней был несомненный разлад между тем, как существовало её тело, и тем, как, вслед за этим упругим существованием, медленно и отставая, шла её душевная жизнь. Если бы это можно было разделить — и забыть об этом, она была бы совершенно счастлива. Любовь к ней требовала постоянного творческого усилия. Она никогда не делала ничего, чтобы произвести то или иное впечатление; она никогда не думала, как подействуют слова, которые она говорит. Она существовала сама по себе, её чувства к другим были продиктованы или физическим тяготением, столь же несомненным, как желание спать или есть, или каким-то душевным движением, похожим на душевные движения большинства людей, с той разницей, что ни в каком случае она не поступала иначе, чем ей хотелось. Желания других играли для неё роль только тогда или только до тех пор, пока совпадали с её собственными желаниями. Меня поразила чуть ли не с первых же дней её душевная небрежность, её безразличие к тому, что о ней подумает её собеседник. Но она любила, холодной и упорной любовью, опасные и сильные ощущения.
Такова была её природа — и изменить это, я думаю, было чрезвычайно трудно. И все-таки, по мере того как проходило время, я начал замечать в ней некоторые проявления человеческой теплоты, она как будто понемногу оттаивала. Я подолгу расспрашивал её обо всем, она отвечала мне сравнительно редко и сравнительно немногословно. Она рассказала мне, что выросла в Сибири, в глухой провинции, где проживала до пятнадцати лет. Первый город, который она увидела, был Мурманск. У неё не было ни братьев, ни сестёр, её родители погибли в море: во время путешествия из России в Швецию их пароход взорвался на плавучей мине. Ей было тогда семнадцать лет, она жила в Мурманске. Вскоре после этого она вышла замуж за американского инженера, того самого, о скоропостижной смерти которого она получила телеграмму в Лондоне, год тому назад. Она объяснила мне, что он понравился ей тогда потому, что у него была седая прядь волос, и ещё оттого, что он был хорошим лыжником и конькобежцем и очень интересно рассказывал об Америке. Вместе с ним она уехала из России; это было приблизительно в то время, когда на другом конце этой огромной страны, в томительном безумии гражданской войны, я блуждал по раскалённым южным степям с выжженной травой, под высоко стоявшим солнцем. Она рассказывала о кругосветном плаванье, о том, как трансатлантический пароход, на котором она ехала, проходил ночью Босфор, потом Мраморное и Эгейское моря, как было жарко и как она танцевала фокстрот. Я вспомнил эти ночи и их особенный тёмный зной и то, как я сидел часами на высоком берегу Дарданелльского пролива и смотрел из душной тьмы на эти огни огромных пароходов, проходивших так близко от меня, что я слышал музыку их оркестров и следил за медленно удалявшимися рядами освещённых иллюминаторов, которые, по мере того как пароход уходил, сливались в одно сначала сверкающее, потом тускнеющее и, наконец, туманное световое пятно. Я думаю, что, может быть, я видел и её пароход и следил за ним с тем же жадным и слепым напряжением, в котором я находился тогда, все эти первые годы моего пребывания за границей.