…Крым, краденое у осени солнце. Потемневшие волосы облепили лицо Татьяны, как лепестки уснувшего цветка. На мочках ушей сверкнули крупные капли воды – Согрину захотелось, чтобы они так и остались там, но Татьяна стряхнула «сережки» и вышла из моря ленивой Венерой.
…Сентябрьская суббота, безымянная деревня, далекий стон электрички. Красное пальто Татьяны: резкий мазок кровью по листвяной меди. В первый раз за этот долгий день Согрин обнял Татьяну.
Птица шумно спорхнула с ветки, и ветер из-под крыльев охладил лица. Раскрылся занавес, солнечный свет залил любовников, будто бы неопытный осветитель хозяйничал на сцене. Далекий зритель, тайный хозяин труппы, хотел ближе и лучше разглядеть своих грешных артистов.
…Весенний снег, зеленая трава с белой крошкой. Татьяна спешит, но Согрин просит ее, как ребенок, торгуется, как матерый рыночник, и она сдается, стряхивает белых холодных жуков с шапочки, остается еще на несколько драгоценных минут.
Согрин так часто спасался этими воспоминаниями, что за долгие годы они превратились в любимую книгу, каждую страницу которой можно читать с закрытыми глазами. Превратились, но не надоели и не стерлись.
Глава 14. Представление о душе и теле
«Увертюра – это третий звонок», – размышляла Валя. До Глюка, оперного Лютера, зрители преспокойно заходили в зал во время увертюры. И основные темы в ней не звучали, да и вообще никто в эту музыку всерьез не вслушивался. И если бы не Глюк, никогда бы не появились такие прекрасные увертюры, которые могут быть лучше иных опер. Как в «Анне Болейн». Слушая вступление, Валя представляла себе опоздавших зрителей, застывших в проходах между рядами. Заколдованных так, что не могут сдвинуться с места…
Валя с удовольствием пересказывала Изольде все свои маленькие открытия, может быть, не слишком-то важные для человека, знающего оперную историю. Но для Вали это были именно
Валя первой бежала поздравлять артистов после особенно удачного выхода и не понимала брюзжания ведущей: «Мужики, хорош кланяться! Занавес!» Это после того-то, как Онегина с Ленским зал не отпускал целых десять минут! Она всегда замеряла время аплодисментов по часам, истово любила артистов, верила в успех каждого, за исключением самой себя.
Себя такую она на сцене не представляла и думать об этом не смела. А вот Изольда грешила такими мыслями и однажды после утренней распевки подошла к хормейстерше Глуховой. Та была особой цепкой и страстной, хористов гоняла, как сидоровых коз, а о таких понятиях, как «жалость» или «сострадание», не имела даже примерного представления. Заставляла петь во время менструаций – в святые для хористок дни, когда нельзя напрягать связки, а ведь раньше, ворчала Изольда, об этом даже не заикались. Артистки заранее сообщали о своих «больных днях» и отдыхали на законных основаниях…
Так вот, Изольда подошла к Глуховой, и Валя, услышав, о чем они говорят, закрыла лицо руками.
Глухова стояла к Вале спиной, но даже со спины было видно, как насмешила ее Изольда. Спина задрожала, плечи поднялись, рука махнула – шутите?
Изольда была серьезна, как в трагической роли. Настаивала, а сама тоже нервничала, Валя видела красные пятна, проступившие на щеках наставницы. Дожидаться ответа Глуховой Валя не стала, вылетела из хорового класса и бежала длинными коридорами театра, пока не нашла укромный мышиный уголок, где можно выреветься, пожалев себя и наивную Изольду. В дальнем углу за сценой, среди сваленного в кучу старого реквизита, Валя уселась на обманчиво тяжелый сундук и, стряхивая с пальцев душистую театральную паутину, по-детски сладко зарыдала. Запах сцены был здесь особенно густым и плотным, как лесной воздух, и забытые ради новых спектаклей предметы тихо роптали, как старые артисты. Театр ворчливо утешал маленькую Валю, прильнувшую к пропыленному сюртуку…
Ну почему Изольда не хочет понять – Вале не стать артисткой, каким бы голосом ни наградила ее природа! Голос – еще не все, и пусть Изольда изо всех сил старается убедить Глухову и саму Валю, пусть дрожащими пальцами извлекает из альбома старинные фотоснимки хора, где лучший бас представлен в виде худого малорослого юноши… Неужели Изольда не понимает, что Вале никогда не выйти на сцену, даже затерявшись среди рослых артисток, не пустить живой росток голоса в общее цветение хора… И зря она не стала спорить, когда Изольда решила начать эти уроки, Валино место – в театре, но всегда и только за сценой. Вот здесь, на бутафорском сундуке!
Валя вытерла кулачком глаза. Она быстро привыкла к темноте и теперь безошибочно узнавала безмолвных соседей – беседку из старого «Онегина», деревянный штурвал из «Голландца», зеркало из «Травиаты».