Они встречались и дома у Согриных – в отсутствие Евгении Ивановны, о которой Татьяна думала с симпатией и жалостью. Она сумела полюбить даже Евгению Ивановну, потому что любила все, связанное с Согриным, а уж как раз Евгения Ивановна была с ним связана накрепко. Татьяна разглядывала ее фотографии, думая, что жена Согрина совсем не умеет одеваться: впрочем, они с Татьяной не были в равных положениях – той шила театральная портниха. Избитые туфли, пропотевшие платья: учиха учихой. Татьяна ранилась взглядом о вещи Евгении Ивановны, уносила с собой их удушливый жаркий запах. Голос у Евгении Ивановны был сверлящий, не голос – лязганье корнцанга. Татьяна не звонила домой Согрину – слишком долго забывался этот стоматологический голос. Металлическое, с кровяным привкусом «алло».
Согрин и Татьяна говорили о будущем так, словно все давным-давно решили, а теперь осталось только обсудить детали. Конечно, Согрин разведется с Евгенией Ивановной, и женится на Татьяне, и станет Оле отцом.
Мать Татьяны Согрин недолюбливал, а дочку боялся. В девочке так причудливо соединились родительские черты, что это полностью лишило ее собственной
– Я буду лепить эту голову.
Как будто голова существовала сама по себе, отдельно от нее.
Оля позировала скульптору, пока бабушка не возвращалась из театра, – забирала девочку из прокуренной квартиры, машинально кокетничала с гостями, благодарила пьяную хозяйку. Татьяна открывала наконец запертую дверь, оттуда вырывался горячий пряный воздух, будто настоянный на травах. Согрин не отрывал глаз от Татьяны, не видел ни дочери ее, ни мамы. Только краски прорывали иногда оборону. Алая, влажная, тягучая. Черная, жженая, бешеная. Розовая, невинная, бледная. Согрин уходил, но тут же вставал под окном у березы, и Оля думала, чем бы в него бросить.
Вскоре Татьяна стала смотреть на Согрина так, как он прежде смотрел на нее. Они поменялись ролями, как Онегин и Татьяна в последнем акте. Тогда-то, словно бы дождавшись этой перемены зрения и чувств, к Согрину в мастерскую и пришел ангел. О таком не скажешь – явился, он именно что буднично пришел. Ничего особенного, один из многих, рядовой состав.
– Никуда не годится… – Ангел озирался по сторонам, а Согрин не понимал, что никуда не годится? Он сам, его жизнь, Татьяна? Мебель?
Взбудораженные краски когтями впивались в виски, ангел терпеливо ронял слова:
– Могу показать, что будет. – Он вел себя, как продавец в дорогом магазине.
Согрин кивнул – покажи. Лучше бы не кивал! Целых тридцать лет он будет пытаться забыть то видение, но оно останется с ним до последнего дня из одиннадцати тысяч.
Ангел влет поймал розовую липкую краску и протянул ее Согрину. Краска стихла, поблекла, сжалась в комочек – ни дать ни взять иностранная жевательная резинка.
– Через тридцать лет сможешь быть с ней, но не раньше, – сказал ангел. – Не переживай, эти годы пройдут как один день.
Глава 17. Человеческий голос
Главное, на что упирала Изольда, – Вале не нужно стоять в первых рядах, пусть она спокойненько поет на втором плане! Туфли на двенадцатисантиметровых каблуках, грим, парик, а что касается голоса, по этой части Вале нет равных, Сергей Геннадьевич сам скоро в этом убедится.
Главный режиссер, как все в театре, любил Валю, но обещать ничего не стал – сказал, что подумает. Изольда ушла, склонив голову, как усталая лошадь. И вот как не верить после этого в исключительные Валины способности, если уже через пять минут в кабинете маэстро главреж взял да брякнул, что у него есть спорное предложение?.. Вера Андреевна задрожала, как гончая на следу, Голубев и Аникеев ушли, выражаясь балетным языком, «к озеру», и вот уже главный режиссер спешно разыскивает Изольду и объявляет, что Валино прослушивание состоится прямо сейчас, то есть немедленно.