Потом, через год или два, Александр Ильич повстречался — вот так же в дороге — с одним из знакомых бывших студентов, Кормилицыным. (Тот оказался без левой, потерянной на войне руки и возвращался из Талицкого). Он-то и рассказал, как там обстояли дела в действительности.
Прежнего стиля, сказал Кормилицын, нет теперь в мастерских. Все давно перешли на реальный стиль, а точнее — на станковую манеру письма. Миниатюра теперь не в чести. Вместо нее пишут огромные лаковые панно и расписывают шкатулки, коробки, тоже большие, стандартные, неуклюжие. Изменилась сама манера письма, сама техника. Прежние знаменитые плави, прозрачные, тонкие, что и создали когда-то селу мировую славу, сменились корпусным наложением красок, стал широко культивироваться мазок. Мастера применяют линейную и воздушную перспективу и светотень, стараются делать предметы объемными, сознательно прорывают черную плоскость, стали записывать ее фоном — все, одним словом, как в станковой живописи. Гапоненко всячески ущемляет, преследует тех, кто еще как-то пытается отстоять прежние талицкие традиции, в духе которых теперь работают лишь единицы. Продукция спросом не пользуется, заработки упали, мастера теперь месяцами не получают зарплаты. Гапоненко ездит в Москву, выбивать заказы, но возвращается часто с пустыми руками. После войны возвратились в село доучиваться очень немногие. Много знакомых ребят вообще не вернулись с войны. Ну а те, кто остался в живых, в большинстве подыскали себе другую работу.
Александр Ильич и его попытался расспрашивать о своих однокурсниках, но и тот ничего о них толком не знал…
Как же перевернула, перебуторила все эта война! Ведь еще накануне, в субботу жили они обычной студенческой жизнью, — уходили с утра на этюды (было время пленэра), ждали летних каникул, таких вожделенных, строили планы на лето, — и вот вместо этих каникул в роковое то воскресенье — война…
Сорок лет миновало с тех пор, а будто только вчера еще их вызывали повестками в военкомат, гудевший как улей, грубо вонявший сожженной махоркой, мужским крепким потом и сапогами. Входили, раздетые на медкомиссию, там их спешно осматривали, замеряли, взвешивали, распределяли по родам войск. Потом направляли в отдельную комнату, где под машинками двух парикмахеров оползали и падали на пол их роскошные шевелюры, годами лелеемые, смешиваясь на полу под ногами в разномастную грязную кучу…
Еще тлела надежда, что их, новобранцев, не сунут сразу же в бой, а сначала отправят куда-нибудь в тыл, учиться военному делу. Там их обмундируют, научат, дадут им в руки оружие. Но их, продержав двое суток на сборном пункте, только помыли в бане, одежку прожарили в дезокамере, перевели на казенный паек и, усадив в теплушки, покатили на запад, туда, где по ночам набухало небо отсветами далеких пожарищ, где уже полыхала вовсю, неистовствовала война…
…Александр Ильич не уставая щупал глазами дорогу, с волнением ждал, когда же откроется тот пейзаж с высокой белою колокольней, который невидимо жил в нем все эти долгие годы. И вот на крутом повороте мелькнула она наконец…
Переехали мост через речку. Налево, там, где повертка к Долгову, глаза успели схватить на фанерном щите: «Дом-музей Героя Социалистического Труда… народного художника…»
Кто бы это мог быть?
Автобус уже поднимался к селу, в пологую длинную гору. Небо нахмурилось вдруг, стал накрапывать дождь, косо, словно алмазом, царапать по стеклам машины. Слева при въезде мелькнули какие-то белые двухэтажные корпуса, за ними — еще одно незнакомое здание, напоминавшее терем, направо — другое, еще не достроенное, с высокой черной трубой на железных растяжках. Дрогнуло сердце, когда промелькнуло кирпичное двухэтажное общежитие старшекурсников, недалеко от которого в памятный мартовский день сорок первого года он, исключенный, сидел на обочине, поджидая попутку.
Неожиданно хлынул обломный ливень, принялся рубить в слепое окно. Потоки воды потекли по стеклу, скатываясь валами, будто бы опускались шторы.
Выпустив пассажиров прямо под дождь, автобус зашелестел по асфальту дальше. Переждав короткий и бурный ливень на автостанции, через четверть часа Александр Ильич уже вносил дорожный свой чемодан в простенький номер местной гостиницы.
Промытое ливнем небо опять глубоко засинело. Глянуло солнце. Чуть отдохнув с дороги, он вышел на улицу, с наслаждением вбирая легкими особенный здешний воздух, и, вновь увидав этот белый, облитый солнцем высокий торжественный храм посередине села, вдруг почувствовал счастье. От сознания, что снова он здесь, где прошла его молодость, кружилась слегка голова, кружилась счастливо и сладко. А вон и лужайка возле церковной ограды, где он лежал в тот далекий день наедине со своим счастьем, строя громкие планы на будущее…
И он пустился осматривать Талицкое в надежде встретить кого-то из однокурсников, из друзей и знакомых тех довоенных далеких лет.
Ходил, не щадя своих ног, до глубокого вечера. Вернулся в гостиницу близко к полуночи и сразу же лег, давая отдых уставшему телу, зачугунелым ногам, но долго не мог заснуть.