В ту ночь мне никак не спалось. Я лежал в кровати, а за стенкой сосед-полуночник барабанил на рояле то ли этюды, то ли увертюры — я не разбираюсь. Зато Нинель Колготкова разбирается. Она учится в музыкальной школе по классу фортепиано. Я лежал на спине, слушал задушенные панельной стеной звуки и думал: «Вот шкаф. Интересно, когда я закрываю глаза, он всё так же рядом стоит? Или исчезает? И если я быстро и неожиданно открою глаза, может быть, вместо шкафа увижу пустое место или, к примеру, соседский рояль?»
Однажды папа рассказывал мне про квантовую физику, и я вполне мог себе такое представить.
— Реальность — метаморфоза[16]
. Она многогранна! — воодушевлённо говорил папа. — Всё, что мы видим вокруг себя, на самом деле не существует. Парадокс.Я свято верил своему папе — заведующему психоневрологическим диспансером.
Потом я думал про то, что не подготовился к контрольной по математике и завтра наверняка схвачу двойку. Потом немножко про то, что поссорился с лучшим другом Валей Амфитеатровым. Немножко — потому что думать про это было ещё неприятнее, чем про контрольную. И ведь, главное из-за пустяка поссорились! Зато на всю жизнь. Из-за овсяной каши. Нам её в столовой давали на обед. А Валя возьми да и переверни эту кашу прямо мне на колени — все брюки угваздал! Прямо на глазах у Нинель — она стояла в очереди за беляшами и всё видела. Понятное дело, у Вали это нечаянно получилось, не нарочно, но хохотать-то при этом во всё горло зачем? И пальцем в меня тыкать? При Нинель! Никогда ему этого не прощу. Я его рюкзаком огрел, чтобы не ржал, как конь, и пошёл в класс. И не разговаривал с ним больше, хотя мы сидим за одной партой.
Потом я запретил себе думать про Валю и начал думать про овец. Вернее, их считать. Одна овца, две овцы, три овцы, четыре овцы…
Овцы у меня жирненькие такие, кучерявые, с мягкими розовыми ушами и печальными мордами. Идут гуськом потихонечку, грустят о чём-то своём, вечном — овечьем… Сто восемьдесят шесть овец, сто восемьдесят семь овец… Одна мне говорит:
— Что, Костик, не спится тебе? Измучился?
— Не спится, — отвечаю. — Измучился.
— Это, значит, совесть у тебя нечистая. Те, у кого совесть чистая, спят давно, — и показывает язык. Мне так обидно стало, прямо до слёз! Бросил я их считать, неблагодарных, и вспомнил опять про контрольную. Аж в боку закололо. А потом снова про Валю, а потом про Нинель — какой-то замкнутый круг!
Что ж это за жизнь у меня такая трагическая? Я ведь мальчик самый обыкновенный, не Лжедмитрий какой-нибудь или, к примеру, Маугли, брошенный в джунглях. Я же Костя Косточкин, живу по прописке, с мамой, с папой, законов не нарушаю. Что поведение у меня неудовлетворительное — это да, я этого не отрицаю. Но разве я заслужил такие душевные муки только лишь потому, что бегаю по коридорам на переменах? Эх, тяжёлая всё-таки жизнь у современных мальчиков! Или я один такой?
С некоторых пор мне всё чаще кажется, что я один такой. Исключительный, непохожий на всех. И душевная организация у меня гораздо тоньше, чем у сверстников. Это папа маме так сказал, когда думал, что я не слышу. А я за дверью стоял и всё слышал.
И за что мне такое наказание — быть не таким, как все? Вот вырасту и обязательно стану такой, как все! Женюсь, буду ходить на работу, а по вечерам стану читать газету или смотреть телевизор. И никаких тебе нервотрепок, и никаких катаклизмов с неурядицами в школе.
И никаких Валей Амфитеатровых, которые над лучшими друзьями насмехаются. У меня вообще друзей не будет, когда вырасту. Будут мама, папа, Бабака и жена. Вот только вырасти бы поскорее!
Только я так подумал, слышу какое-то жужжание над головой. Такое настырненькое жужжание. Муха, что ли, весенняя проснулась? Вот наглая, думаю! Человек и так не может уснуть, а они разжужжались тут! Изловчился я, хвать эту муху — и поймал!
К уху поднёс — жужжит. Кулаком потряс — жужжит. Только уже не настырно, а жалобно, плаксиво так, вроде плачет.
Открыл я ладошку и говорю:
— Лети отсюда, чего уж там!
А она мне отвечает мужским голосом:
— Какой ты добрый, мальчик! Спасибо тебе, добрый мальчик!
Пригляделся я к мухе повнимательнее, а это и не муха вовсе, а фея с крылышками. Точнее, фей. Бородка у него клинышком, штанишки на подтяжках и пузико, как у соседа из двадцатой квартиры, дяди Коли Расторгуева. И вообще он на дядю Колю чем-то неуловимо похож.
— За что «спасибо»? — спрашиваю.
— Как же! Ты меня пожалел — не убил газетой по голове.
— Вот чудак человек! Зачем мне тебя убивать?
— Не скажи. Знаешь, сколько нашего брата гибнет под мухобойками! В три раза больше, чем в ДТП ежедневно.
— Ничего себе!
— А ты думал! — говорит фей и одёргивает на себе зелёненький камзол.
— Выходит, вашему брату живётся ещё хуже, чем нашему — мальчикам необыкновенным?
— Сравнил тоже! Да нам знаешь как по жизни трудно идти? Просто словами не передать, с чем ежечасно приходится сталкиваться!
— Серьёзно? — Я усаживаюсь в постели поудобнее.
— А то! Жизнь пройти — не поле перейти.
— И не говори, — понимающе вздыхаю я. — Вот и я взрослым скорее мечтаю стать.